Часть 2 Главы 74-78

49 (74)

 

— Кирилл Мефодич! Кирилл Мифо-одич… — позвал кто-то участкового.

Залежный осмотрелся.

Неподалёку от кучи с углём, из кустов высовывалась голова бабы.

«Макариха», — узнал участковый хозяйку козы Маньки.

— Ты там чего позабыла? — спросил он. — Может, чего потеряла?

— Нет. Идите сюда — разговор есть.

Кирилл Мефодич не противился — послушался он Макариху.

— Вы приехали к Крушининым? — спросила бабка, когда участковый к ней приблизился.

— Да.

— А-ааа!.. А с Веркой чего говорили? Об их лесном приключении?

— А тебе чего? Это не твоё дело.

— Мееееееее!.. — жалостливо проблеяла коза Манька, привязанная к необхватному стволу липы — в двадцати шагах за магазином.

— Стой там, полоумная! — прикрикнула на неё щуплая, но проворная и въедливая бабка.

Участковый удивился, поинтересовался:

— Чего это у тебя с Манькой — разногласия?

— То-то и оно! Творится что-то странное. Очень странное. Знаете, сколько сегодня всего случилось? Ооооо… много всякого разного.

— Знаю. Но у тебя, может быть, есть что-то новенькое? Ты хочешь что-то сказать?

— Хочу, милый человек! Ой, как хочу! С таким нельзя мириться, с таким надо бороться! А кто лучше тебя исполнит службу, кто возьмётся за разбирательство? Никто — отвечу я тебе. Нет такого человека! Только ты, голубок, Кирилл Мефодич! На одного тебя надежда.

— Над всякими там странностями я тоже не властен… ничего с ними не сделаешь… только можно собрать, объединить и систематизировать, вывести вывод да составить заключение. Можно и решение принять. Только проку от него? Никакого!

— Это тебе виднее. Только я всё одно не знаю никого другого, кто смог бы разобраться со всем этим безобразием.

— С каким же? Например.

— Вот ты ходил к Крушининым — значит, всё знаешь… как там и что… Поговорил с Веркой — это значит, и про Люську тоже, скорее всего, больше моего знаешь. От тебя народ не особо таится. Тебе могут больше моего открыть. Я тут нисколечко не сомневаюсь. Так что говорить о том я не стану. Найдётся много иного.

— Верю я тебе, Макариха.

Бабка хитро улыбнулась.

— Спасибочки, Кирилл Мефодич!.. Стараюсь!

— Перед кем, для кого стараешься? Для меня, что ли? Мне твоих услуг не требуется — обойдусь. Ты больно много приплетаешь к своим рассказам и понапрасну возводишь на людей поклёп. Сплетничаешь ты, Макариха! Постыдилась бы на старости лет. Бога постеснялась бы, побоялась.

— А чего мне его бояться? Я ничего лишнего не говорю — как вижу, так и ведаю. А остальное — это не домысливание, а мои выводы и моё мнение. Всяк человек имеет право на свободу мысли. Моя вина только в том, что я не умею утерпеть, и всем выкладываю свои идеи. А то, что характер у меня скверный, в том тоже не моя вина. Я, как могу, так с ним и борюсь. Только сильнее он. Не одолевается, окаянный! Потому не спешил бы ты, Мефодич, лить воду на мельницу — учить да наставлять. Ты лучше слушай меня, да примечай, чего не ведаешь. Так-то оно вернее будет.

— Ладно, Макариха. Давай, рассказывай, чем обладаешь. Послушаю. Лучше будет, если ты передо мной выговоришься — меньше людям достанется.

— Во-во! Слушай. Про Крушининых и про Люську Илюшину оговорили. Про мальчика, который утопленник, ты знаешь — была я там, и тебя видела. Чего уж про то говорить? А спрашивать тебя, я не стану — ничего ты мне не скажешь. — Макариха напустила на себя выражение крайнего недовольства и осуждения. — И про Анюкова, которого дубиной зашибли. И про Лапушкина, подсуропившего ему такую неласковую оказию. И про недомогание деда Амвросия, охромевшего на одну ногу. Знаешь ты всё это, а ничего не скажешь. А я вот скажу. Только жалко мне, что о сказанных событиях я имею всё скупое, куцее понимание, знание — никто ничего толком не говорит пока. Отходит люд от перенесённых переживаний. Стресс у них. Но ни чо… после скажут. Обязательно скажут. Как-нибудь потерплю-дотерплю. Помаюсь. Даст боже, выстою, не скрючусь, не скукожусь. Потому что страх как хочется узнать обстоятельства мельчайшие. Ты себе не представляешь. Жуть!

— Да уж как-нибудь представляю…

— Да? — Макариха воззрилась на Залежного. — Ага, ну да… оно, конечно… — Она выпучила глаза, пожевала сожмуренными губами и внушительно продолжила: — Скажу тебе, значит, сперва про себя. Сёдня со мной вышло такое происшествие… Коза моя, Манька, ни с того ни с сего меня боднула!.. Кормила я её, а после знай себе пошла, а она — тут как тут! — как налетит сзади, да прямо мне под зад! Я в сыру земельку так и повалилась, так и повалилась. Перепужалась — слов нет! А она, полоумная, встала надо мной, морду задрала и давай блаженно орать, словно отмечает какую победу, — это значит, торжествовала она надо мною… И что я ей такого сделала?! Что на неё нашло?.. А потом… потом Фёкла, Мишки Туркина мать, какой рассказала мне случай! Вышла она за огород, значит, и глазам не поверила. Картина перед ней открылась такая: Макар Рябушкин подлез под бурёнку — и разлёгся себе на спине, и знай себе потягивает молочко прямиком из вымени. Бестия такая! Только он подобное учудить и мог! Фёкла опомнилась — надломила хворостину и давай ею ласкать его, приголубливать, чтобы неповадно было заниматься бесстыжестью. А он бегает и всё вопрошает: «Чо ты? Чо ты?» Расчокался, понимаешь. Потом она его по всей деревне прославила — будет знать! Помыслите, Кирилл Мефодич, такую басенку! — Глаза у Макарихи были огромными. — Представить невозможно — это прямо какое-то безобразие… Но то ли безобразие, кое после было. Но о нём я позже скажу. А вот, что я хочу сказать теперь. И при моём случаи с Манькой, и при Макаре с его коровкой были мальчики. Я их сама видала. И Фёкла видала: стоят, говорит, на просёлке и спокойно так смотрят, а как она стала гонять Макара — пошли, значит, они восвояси… И на меня, когда я повалилась от дури Маньки, они стояли и совсем спокойно смотрели на нас. И как ни в чём не бывало — пошли! Хотя бы посмеялись?! Так нет же! Вот какие дела. И я их знаю. Это Валя, Паша и Марат. Только при мне были двое: Паша и Валя. А Фёкла видала всех троих. Это те, что уже почитай вторую неделю и вовсе не ночуют дома… Иногда приходят и — уходят. И, где их какой чёрт носит, никто не знает. А их родители иногда ходят странные такие… вроде как и переживают, а потом глядишь, они успокоились, как будто и нет ничего особливого с их дитями. Всё как бы и в порядках. А какой уж тут порядок, коли детки по ночам где-то болтаются?! Что это они, с каких это пор они стали взрослыми? Для них, вроде как, раненько обжиматься с девками по кустам и огородам… Тогда где же болтаются? Сдаётся мне, что неспроста это… И не просто так они оказались при обоих наших с Фёклой случаях. При делах они тут. Только вот каких, каким образом — ещё не поняла я. Но деется что-то чудное… Может, у них открылся какой скверный, гадкий глаз или вошла в них сила тёмная, сила невиданная… — вот как я думаю! — Залежный терпеливо слушал. Новости Макарихи оказались для него полезными. И он боялся, что бабка это заприметит, а тогда не оберёшься хлопот: возгордится она, и возвеличится в собственных глазах настолько, что совсем ополоумеет — примется собирать и доносить правое и неправое до уха готового и уха не желающего слушать, да станет подглядывать за всяким, кто подвернётся под её ненасытное око, кого оно заприметит! — Так-таки… — сказала Макариха. — Какие дела-то творятся. Но это ещё не всё. Если уж я говорила про всякий дворовый скот, то не забуду и про курицу. Вы, поди, не знаете, что, когда вы были на дворе Анюковых, с ними по соседству, у Куропатовых, творились не менее диковинные, дикие вещи! Толька Куропатов взял да уселся на куриное гнездо, где кладка яичек, и принялся, как наседка, орать во всё горло и бить руками, как крыльями! Жена с ребёнком подошли — ошалели, а он — и ничего, будто не примечает их — знай себе кудахчет! А? — Макариха снова выпучила на Залежного глаза. — Каково?! И было всё это супротив меня — я сёдня Маньку привязывала неподалёку от их огородов… а она меня приложила по заду… как следует приложила! И тутово стояли мальчики!.. А что, если к прихоти обалдуя Тольки они тоже имеют руку? Да и ваш утопленник, с которым вы там, у пруда, копошились — всё было в это же самое время, и близёхонько, близёхонько всё друг от дружки было… Тут призадумаешься!

— Знаешь что, не бери-ка ты всего этого в голову. — Залежный многозначительно почесал свой потный затылок. — Конечно, случаи у тебя интересные, только выводы ты делаешь какие-то… неадекватные, что ли… неблагоразумные — невероятные…

— А как же иначе! Какие дела — такие и мысли. Как же иначе-то?

— Что у тебя ещё?

— А ещё… а ещё и вовсе нечистое. Ересь, беда!

— Даже так? А почему я ничего не знаю? С кем это? Что стряслось? Что случилось?

— Случилось, случилось, Кирилл Мефодич, — закивала Макариха, — такое случилось, что и вымолвить боязно.

— Не пугай! Говори! Не темни. Не набивай цену.

— Как можно, хранитель вы наш! Как можно! Я только говорю, что дельце-то совсем скверное, совсем…

Макариха пошарила взглядом по углам-закуткам, воровато вобрала шею, приблизилась к Залежному, возвышающемуся над ней на добрых двадцать сантиметров, и зашептала:

— Мальчики-то наши, троица эта, пошли на Прорву, а там девочки купаются, — сообщила она и отстранилась, подалась подальше от Кирилла Мефодича, как бы смотря со стороны на его реакцию.

Тот недоумённо вздёрнулся:

— Гм… и что же?

— А то, что чуток опосля их там видали совсем без одёжи.

— Кого?

— Мальчиков, конечно.

— Ну, и что же? Искупались и, наверное, переодевались.

— Оно может и так, только не всё так…

— Да?

— Да! Они в таком виде бегали по полю, играя в догонялки с девочками.

— Ну… что же такого? Не пойму я что-то тебя… Шалят немного. Ничего. Да и — подожди, как можно такое увидеть? Ведь поле.

— Говорят!

— Кто?

— Кирюха Безденишкин.

— И только?

— И баба евошняя — Клавка.

— Аааа… Ну, может…

— Не может. Всё точно.

Залежный вздохнул.

— Что ещё?

— А потом видали, многие видали, как оттуда шёл печальным Пашка Дубилин, в одних лишь плавках шёл. А вы — переодевались! Где его одежда, а? А девочки в это время как раз в деревню вошли — вернулись, значит.

Залежный призадумался: «Что ж! Буду иметь в виду ещё одно происшествие — только и всего. Чего же ещё? Конечно, можно разузнать у Макарихи, если она сама не скажет, кто такие эти девочки… но пока что в этом нет необходимости, да и не надо понапрасну смущать девочек, тем более ориентируясь на непроверенные сведения. Макариха соврёт — не дорого возьмёт. И точно так же Безденишкины… Но, даже если допустить, что Макариха говорит правду, что с того? Шалят детишки. За каким таким я стану к ним соваться?»

— Ааа! — обрадовалась Макариха, видя, что участковый задумался. — Что? Кумекаете? Смекаете?

— Кумекаю, кумекаю… Ты смотри, не ври мне, а то ведь проверю. Не дай бог!.. — Залежный погрозил пальцем.

— Чего совру?.. Я ничего не вру! Хотите — проверяйте. Идите прямиком к Безденишкиным или прямо к девочкам — это Наташка, её двоюродная сестра Ирка и Маринка. Вона, ступайте — пятьдесят шестой домик. Пожалуйста!

— Если надо, то пойду, тебя не спрошу! Ясно?

— Сегодня, и правда, было очень ясно, так что я прекрасно всё видела! — Макариха была возмущена. — И я многое умею понимать, а особенно — разбирать, когда мне лгут. И никто сегодня ничего такого мне не соврал! И я очень хорошо помню, как сегодня Манька огрела меня своими рожищами! У меня и доказательство имеется — предъявить? Показать вам старушечью задницу? Вся — сплошной синяк! Ни сесть, ни лечь! А лежать на животе, я не могу — не те года!

— Ты чего это раздухарилась? — взревел Залежный. — А ну-ка угомонись, старая!

— Ме-ееееее! — отозвалась на его голос коза Манька, отвлекшись от щипания и поедания травки и липовых веток.

— Иду, иду, моя хорошая, — залепетала Макариха, отходя от недружелюбного и неблагодарного участкового, — ты не виновата — это всё мальчишки, проклятые. Это они озорники-баловники на нас порчу наслали, сглаз положили-напустили.

Макариха со стонами-приговорами нагнулась, сорвала для козочки гречишки.

— До свидания! — сказал участковый и подумал: «Обиделась, что ли?»

— И Вам моё досвиданьице, — не разгибаясь, ответила бабка.

Залежный в сердцах плюнул, разом досадуя на всё, что свалилось на его плечи в один, до сих пор никак не заканчивающийся, день, и пошёл восвояси: зачем связываться и задумываться — только лешак способен разобрать бабу, которая к тому же стала сварливой бабкой! Да и чего здесь разбирать? Приструнить Макариху было необходимо. Она способна понимать только строгость. Поэтому — всё так, как надо.

«И что же теперь?.. А теперь — к мальчикам!»

 

50 (75)

 

Было без малого семь часов вечера.

Солнце висело над высоким горизонтом, которым был частокол леса на крутогоре. Оно проливало на землю смиренно-нежные косые лучи.

Вдруг, за один миг образовалась на небе мутная плёнка — застила его пелена, и солнце как бы спряталось за шторкой.

Что за напасть!

Залежный пожалел, что многим успел пообещать прекрасный, тихий да солнечный, вечер — зря обнадёжил людей. Получается, что он их обманул.

«От меня это не зависит, — рассуждал участковый по пути к дому Дубилиных. — Это балуется всё та же самая стихия, что всполошила, перевернула сегодня с ног на голову целую деревню. Что я могу поделать?.. Да! Но не надо было заронять в людей зерно надежды, будя убеждённость в том, что все семена взойдут здоровыми и крепкими ростками. Теперь и мне неловко и им горько… Но зато теперь имеется кое-что новенькое, о чём можно посудачить. Это точно! Можно отвлечься на непредсказуемость погодных явлений». — Придя к положительному и выгодному для всех заключению, Кирилл Мефодич тихонечко засвистел, и походка у него стала менее напряжённой. — «Во всём есть своя положительная сторона. А метаморфозу с небом можно очень удачно отнести к той чертовщине, что сегодня обрушилась на Устюги… Милые мои Устюги — Устюжки мои…»

Группка из трёх женщин — мать Паши, бабушка Вали и бабушка Марата — неслышно переговаривалась в стороне от лавочек и скамеек у заборов, где потихоньку собирались для вечерних посиделок жители деревни, и подальше от колготящихся в играх детей, потому что у них были свои переживания, свои думы и чаяния. И они не грустили, а улыбались… и даже смеялись!

Подошедшего участкового они встретили настороженно, напустив на себя холодную вежливость, стойкую учтивость. И всё же, несмотря на это, Кириллу Мефодичу удалось кое-что узнать о мальчиках. Пускай общие, поверхностные сведения, но главное, что они известили его о том, что три-четыре часа тому назад трое гуляк вернулись в свои дома и теперь благополучно спят в постелях — это радовало и обнадёживало, и объясняло, почему женщины так веселы. Залежный почёл за лучшее не тревожить детей. Ведь они не преступники и не совершили ничего предосудительного или хулиганского. Во всяком случаи, они не были ни в чём уличены. А читать им нотации, понуждать поведать заветные, возможно, сокровенные мальчишеские секреты, он с куда большей пользой и результативностью сможет в другой день — при других обстоятельствах, без тревог и лишних волнений.

Женщины, перебивая друг дружку, немного кое-что открыли, кое-чего поведали, кое на что пожалились, поплакались Кириллу Мефодичу, — но всё это были широкие, размашистые мазки или мелкие, незначительные штрихи. В их речах, любезный читатель, не было ничего примечательного или нового — всё это мы уже знаем, а потому пропустим мимо ушей их беседу и тихонько присоединимся к утомлённому участковому, который очень скоро покинул женщин, и последуем за ним до дома Фёклы Туркиной, у которой имелся единственный на всю деревню стационарный, то есть домашний телефон, по-старинке выставленный в окошко на улицу — для всех жителей.

Там Кирилл Мефодич Залежный ненадолго задержался: он позвонил в районное отделение милиции и попросил прислать за ним патрульный экипаж, — а потом присел под оконце избы Фёклы, дожидаться машины. Кирилл Мефодич стремился как можно скорее попасть в город, в расположение собственной жилой площади, которая находилась в пятиэтажном панельном доме на втором этаже и состояла из двух комнат: там дожидалась его прихода со службы с ненормированным рабочим днём одна-единственная, на всю жизнь любимая его супруга Настя.

 

51 (76)

 

«Вот и закончился неугомонный, чудной день, — думалось Залежному, когда он, удобно устроившись на двуспальной кровати, готовился узнать очередные чудеса, которые преподнесёт ему удивительная страна, находящаяся под властью крылатого Морфея. Он надеялся, что посетит её без каких-либо излишних затруднений — и это, несмотря на долготу и колготню прошедшего дня, на те переживания, впечатления, коллизии и протуберанцы, которыми он изобиловал, и которые продолжали тревожить участкового даже в столь желанной им мягкой постели. Кирилл Мефодич старался найти хотя бы какие-то мало-мальски подходящие, разумные ответы, но чувствовал тщетность предпринимаемых попыток. — Что же будет завтра?.. Что-то же будет… Что день грядущий нам готовит?»

— Спи уже… — перевёртываясь на другой бок и глянув на уставившегося в окно Кирилла Мефодича, сказала жена.

Кирилл Мефодич погасил ночник.

— Спокойной ночи, — сказал он жене тусклым от утомления голосом.

— Угу… — отозвалась та из крепко пленивших её сетей тягучей дрёмы, упорно волокущих в полезный ночной сон.

 

52 (77)

МАРАТ

 

Никак не хотел приходить сон к Марату. Мальчик весь измучился, истерзался: его одолевали думы, которые кружились и мельтешили, как привязчивая, бестолково снующая всюду мошкара, — а картины минувшего дня толпились в говорливой длинной очереди, колготно сменяя друг друга, и тут же проворно устремляясь в хвост змееподобного зигзага, где начинали толкаться и шалить пуще прежнего, и склочно меняться местами, да так, что вне своего порядка снова оказывались на первом месте, подсовываясь Марату.

Так продолжалось нестерпимо долго. Занудно-однообразно тянулось время. Марат ворочался с боку на бок, кряхтел, вздыхал, но не размыкал век, надеясь на близость бездумного, бесконтрольного сна — он где-то здесь, близко, он притаился за косяком двери или за окном, он вот-вот войдёт в комнату и отблагодарит мальчика за терпение!

В доме было душно.

В тёмном углу комнаты, где стояла кровать Марата, жужжали назойливые комары, как мысли… но Марат не разрешал себе умерщвления хотя бы одного представителя их многочисленного комариного племени, иначе бы каждый «жжжж» замолкал бы после одного короткого и быстрого взмаха его руки — в этом Марат не сомневался, — и одной проблемой сразу же становилось бы меньше! Нет проблемы — нет тревоги! Комар замолкал бы навсегда…

В конце концов, пускай комары жужжат. Всё-таки какая-никакая, а божья живая тварь. Колготится она, толкётся рядышком, настойчиво навязывая своё присутствие. Иной раз будешь рад-радёшенек и подобному проявлению интереса к твоей персоне. Тем более, выходило так, что их гул отвлекал на себя часть внимания Марата — на нём можно было хотя бы ненадолго сосредоточиться, чтобы отвлечься, и поменьше думать о главном.

Однако, жалко, что мысль не столь же материальна, как комар, что нельзя, изловчившись, схватить её, зажать в кулак и… раздавить, размазать!.. а затем, беззаботно насвистывая, отереть ладонь от неприятной бесформенной массы.

Но… тяжкая, дурная мысль не комар. Она жужжит неотвязно, и, хотя не кусает, это не мешает ей нещадно изматывать и терзать обретённую жертву, отнимая у неё скупые остатки как физических, так и эмоциональных сил, губя нервные клетки, истязая и подрывая сугубо личные, с огромным трудом накопленные, выработанные моральные устои, корёжа нравственность, подгибая волю… понуждая образовывать дополнительные антитела, способные защитить, дающие шанс выжить, но несущие с собой мутационное искажение клеток, что неминуемо сказывается на рефлексах и ощущениях…

Жгучий, нестерпимый стыд одолевал Марата.

Как такое произошло?

Как они настолько потеряли над собой контроль?

Марат помнит, как его макушку, плечи и спину пекло солнце. Оно было очень жарким. И это было очень, очень приятно. Он помнит, какой приятно-холодной казалась чернота озера… очень, очень приятной и очень холодной. Солнце — жарит! Вода — манит! Марат увлекается ею… Марат погружается в неё… Марат плывёт… Марат наслаждается. Марат упивается полнотой чувств. А рядом с ним — мальчики. Все они молчат, но прекрасно понимают друг друга. Они растворены в окружающем мире, они поглощены им… А потом Пашка говорит с высокого берега: «Девочки». И Марат — волнуется. Он поднимается к Пашке, и они прислушиваются, и слышат визг, а потом Пашка предлагает игру… Ох уж этот Пашка — всегда он так! А Марат и Валя идут на поводу, потому что их захватывает его предложение… и они не примечают, что на них ничего нет… но ведь обязательно что-то должно быть! Но они не примечают, потому что… потому что всё — естественно, всё — так, как должно быть. Мир и мальчики — это единое целое, неразделимый сгусток энергии и чувств. А девочки — это то, чего недоставало, это непостижимая загадка, которую необходимо разгадать… И мальчики идут. Они крадутся к ним. Они выскакивают из подсолнухов и весело скачут, как индейцы, в чём их родила мать.

Это ужасно. Это невыносимо.

Марат терзается…

Они — Марат, Валя и Паша — уже давно ничему, что происходило с ними не удивлялись и всё… многое понимали, — насколько это вообще возможно, насколько доступно сознанию, когда ты сам являешься непосредственным участником фееричных, неожиданных, необычных, бурно протекающих событий… Они благодарно приняли и усмирили в себе это необыкновенное, ни с чем не сравнимое восприятие мира, проникновение во всё сущее, слияние с ним, ощущение его трепета, вибрации, движений, его понимание… и своё новое качество, когда они непостижимым образом могли оказывать влияние на адекватность чувств и мыслей всего живого…

Потешно, уморительно было шутить над людьми. Иногда шутки получались грубыми, циничными, но шло это не от зла или ненависти — это был дурман, и совокупность их личных интересов, склонностей и их воспитания.

Марату особенно понравилось наблюдать за мужиком, которого он на протяжении двух дней заставлял бродить по вполне умеренно заросшему лесу. А тому всё казалось, что он бредёт по непролазным дебрям и не видит ориентиров, отчего никак не может выбраться, встав на верную дорогу — ведущую к дому или к населённому пункту. Марат неоднократно отлучался, оставлял незадачливого грибника, который упорно не хотел расставаться с корзинкой, бывшей весомой помехой в его нелёгких скитаниях… но Марат неизменно возвращался и наблюдал за ним с расстояния, уморяясь на выражение его лица, которое под гнётом перепуга и утомления посерело и осунулось, а спина, и без того согбенная повседневным трудом и нездоровым образом жизни, опала у мужика так, что голова спряталась в сильных плечах. Это действительно было забавно!

Марат вздохнул, сильно зажмурил глаза, но свет дня не уступал, не унимался, проникал через веки.

Марат с головой скрылся под подушкой.

«Давайте играть с ними?» — слышится ему в бреду — это его потащила за собой дрёма.

«Можно», — отзывается Марат.

И содрогается.

«Какой же я дурак», — думает он.

«Дураки!» — подтверждает Наташа.

«Придууу-ркииии», — катится над полем под ясным небом.

Марат — в замешательстве. Он смотрит на Валю — и только теперь видит, наконец понимая, в чём их промах, что они сделали не так.

Марата накрывает паника.

«Где мои плавки?»

Марат трясётся от нетерпения пуститься на их поиски, но сдерживается, потому что девочки должно быть ещё не отошли достаточно далеко от озера.

«Ты куда?» — слышит Марат свой голос, и чувствует, как тот дрожит, а Валя молча пропадает в подсолнухах.

«Плавок нет! — вдруг осеняет Марата. — Они утопли. Они — на дне Прорвы».

Марата накрывает величайший стресс — сознание мутится.

Марат выныривает из сна.

Подушка пропитана потом. Марат высовывает из-под неё голову — свежо. Хорошо.

Но видение неотступно следит за ним, оно следует за ним!

Марат не хочет снова с ним сталкиваться — он не хочет возвращаться к озеру… он хочет домой.

Но, куда именно? Где его дом?

В далёком Нижнем Новгороде? Здесь, где эта постель, на которой он теперь мучается, где он страдает, пытаясь уснуть среди бела дня? Или там, в лесу — в убежище на Чёртовых Куличках?

Какие могут быть сомнения? Сомнений уже давно нет!

Там, конечно, там, где гуляет Лесная Фея, которую никто из мальчиков так до сих пор и не встретил!

Мужик… мужик на гнезде! Он квохчет как курица…

Марат во сне смеётся.

А то, что было дальше, смешным было только вначале… потом появился этот шальной тощий мужик…

И Марат уже толком не видит, как сосед того мужика, который высиживает яйца вместо курицы, стоит на четвереньках и гложет кость… не видит, потому что его загораживает какой-то тощий субъект, вышедший из темноты сарая… этот тощий взваливает на плечо приличной величины жердину, скорее походящую на брёвнышко… поднимает её над головой и — опускает на спину рычащего и не подпускающего к кости мужика…

Марат бежит… он испугался того, что натворил… невольно, но натворил… он — виновник, он — зачинщик…

Опять удар!

Удар по хребтине оскалившегося мужика.

И над ним, над Маратом, смеются неизвестно откуда взявшиеся девочки — ухахатываются, давятся воздухом, подвизгивают, тычут пальцами. Лицо Наташи суровеет. Она сокрушённо качает головой и тягуче говорит: «Ка-ак не сты-ыдно!» — и опять запальчиво, навзрыд, не смеётся, а ржёт!

Марат просыпается.

У изножья кровати стоит его бабушка. Её руки скрещены на груди. Она смотрит на него.

Марат накрывается одеялом — долой от её глаз.

Качая из стороны в сторону своё грузноватое тело, бабушка колобком катится через комнату на улицу.

Марат отстраняет одеяло — выглядывает.

Он доволен, что она ушла.

Маратом опять овладевают мучительные воспоминания… и он засыпает, не замечая этого, не различая границ между бредом и сном.

От озера он шёл долго и одиноко, постоянно озираясь, прислушиваясь, вглядываясь, высматривая — нет ли кого? Он не хотел ни с кем сталкиваться. Он думал, что все уже всё знают. Марат то и дело останавливался и присаживался под какое-нибудь деревце, чтобы унять смуту внутри себя. Он как бы вот так вот вдруг прозрел, сбросив с себя восторг последних дней, и от того почувствовал себя разбитым, вымотанным и к тому же уязвлённым и обличённым — схваченным за руку при очередной шкодливости.

Когда в начале пятого часа Залежный заходил в дом Крушининых, Марат, накануне так славно, в охоточку, поглумившийся над хозяином того дома, сидел в зарослях ручья, набираясь смелости для последнего, самого опасного, требующего немалого отчаяния марш-броска.

Марат сжался в комочек, поднялся и быстренько прошмыгнул через открытое пространство между ручьём и дворами, скрипнул калиткой, мелким бесом промчался по огородной стёжке и нырнул в дом, забившись в свой угол, на кровать, к своим вещам. Он судорожно оделся, чтобы выглядеть так, как подобает благовоспитанному мальчику, и затих, прислушиваясь — было тихо.

Марат, наконец-то, успокоился.

Он прошёл на кухню — умылся, немного перекусил, — и почувствовал непреодолимую тягу ко сну. Да и как могло быть иначе, ведь их троица на протяжении последних двух суток не позволила себе и часа отдыха! Они не желали останавливаться хотя бы на миг и уж подавно укладываться спать. Они увлечённо изучали качество своего нового сознания и границы приобретённых возможностей: они сидели в тайном убежище, исследовали и охраняли прилегающую к нему территорию, скитались по лесу, навещали деревенские окрестности. И вот сегодня вдруг прозрели!

Они мало ели и мало спали в прошедшие дни, но при этом не чувствовали ни малейшего дискомфорта, особо не нуждаясь в этих земных благах, необходимых для здорового и радостного существования всякой живущей под высоким небом ходящей, ползающей, плавающей или летающей божьей твари.

Что-то с ними деялось, что-то происходило! Они не понимали всего, но вершившееся, несомненно, им нравилось — это было чудесно!

 

53 (78)

ВАЛЯ

 

Переплыв озеро и приближаясь к деревне, Валя понял, что на нём нет ничего кроме скромной полоски из мокрых плавок, которые он подобрал возле мостков, — это его смутило. Он задумался над неуместностью своего вида, о том, что так ему придётся пройти через деревенскую улицу и войти в дом, где наверняка будут бабушка с дедушкой, и у них появятся ненужные вопросы. Поэтому он резко повернул назад и по полям обошёл деревню, поднявшись за верхние огороды, где обычно было тихо, пустынно.

Никого не встретив, Валя благополучно добрёл до своего двора и распластался на кровати в беседке, что стояла на отшибе, в конце огорода, где он спал не первый год, когда позволяла погода, — это была его келья.

Уперев лицо в подушку, он смотрел в наволочку ничего невидящими глазами.

Он долго лежал без мыслей, без эмоций.

Ему хотелось кушать.

Где бабушка с дедушкой он не имел понятия.

Валя выглянул в окно — на дворе ни одного движения.

Он отыскал не первой свежести майку и штаны, натянул их и пошёл в дом.

Начинался пятый час дня. В это время Залежный разговаривал с дедом Амвросием на скамеечке в тени вишнёвого дерева.

Дома никого не было.

Валя взял, что нашлось, — поел.

Засиделся за столом, глядя на улицу, на проходящих людей, на играющую малышню — и впервые за минувшие дни ему стало тоскливо.

Он туго стиснул зубы — на скулах вздулись желваки.

Больше всего его раздражало то, что в голове была определённая ясность — мысли копошились и тёрлись между собой, сплетая невиданные, шипящие клубки. И от этого Валя чувствовал себя обычным, таким, каким был прежде, а значит — уязвимым, не способным повлиять на ситуацию, управлять и повелевать.

А ведь всего несколько десятков минут назад всё было так прекрасно!

Глаза воспалились, покраснели, к горлу подкатил ком — Валя был готов расплакаться. Это не было привычным для него занятием, потому, сделав над собой усилие, он сдержался.

Но такой поворот окончательно вывел мальчика из себя.

Он вскочил, отшвыривая ногой стул, приподнимая и отталкивая с ужасающим грохотом тяжёлый деревянный стол. Посуда звякнула. Опрокинулась кружка с квасом. Из открытой кастрюли расплескался суп. На пол упала ложка, украсив грубый холстяной половик-дорожку жидкими кучками картофеля-пюре.

Валя вышел из дома через заднюю дверь. Наподдал ногой нескольким нерасторопным — наглым! — курицам, отчего поднялся крик и шум, засвистал ветер, полетели перья.

Валя вернулся в беседку, упал на железную кровать с одним потёртым, слежавшимся и вонючим матрасом и спрятал голову под одеялом.

— Ненавижу, сволочи! Все сволочи! Гады проклятые! Твари! Ненавижу… — выругался Валя и часто, отрывисто задышал — сердце у него прыгало, трепетало, отдаваясь в висках.

Когда шум сменился звоном в ушах, Валя высунулся на свежий воздух — отдышаться.

— Твари!..

Он несколько раз глубоко вдохнул — и вроде как успокоился, но ему захотелось спать.

«Хорошо бы, и вправду, уснуть, — подумал он. — Я уже давно толком не спал».

Валя повернулся к стене, натянул до самых ушей одеяло и закрыл глаза.

— Валя-Сними-Штанишки! — донеслось откуда-то.

— А?! — Валя сел на постели. — Почудилось… — Он снова лёг. — Проклятые нетопыри, я вам покажу, я вас проучу — будете знать, как потешаться и насмехаться. Узнаете у меня почём нынче в нашей лавочке фунт лиха. Ох, узнаете! Это уж поверьте мне… Девки проклятые!.. А Пашка с Маратом — мелкие уроды. Особенно Пашка — дитя, малыш. Уроды!.. Пошли вы все!.. Повысовывали языки, вылупили зенки… Гады-гады-гады… ненавижу… сво… волочи… ииии…

Валя затих и скоро уснул — утомление незаметно взяло над ним верх.

Солнце — высоко, поле — желто, воздух — тёплый настолько, что ты будто бы обёрнут ватой.

Валя бежал по тропинке — он был марафонцем!

Он оставил далеко позади всех соперников — не догнать его! Он — победитель! Он — Властелин Мира!

Впереди Валя различил толпу. Огромную толпу. Она волновалась. Она шумела.

Валя начал различать приветственные выкрики и аплодисменты.

Валя широко улыбнулся. Он раскинул руки — бежал, прославляя себя и наслаждаясь триумфом.

А «Скорая помощь» гудела, а за ней ехал милицейский УАЗ.

Вдруг толпа смолкла.

Валя испугался и обернулся — преследователей было не видно.

В чём же тогда заминка? Может, ему становится плохо, у него заплетаются ноги, а он этого не понимает? Может, его за сто метров до финиша свалит утомление?

Валя запаниковал и побежал скорее.

Люди почему-то начали смеяться, что-то выкрикивать и живо переговариваться.

Люди были повсюду!

Всё! Марафон окончен! Ему пора остановиться.

Валя увидел пьедестал. Он устремился к нему.

Валя вспрыгнул на верхнюю ступень: он — Номер Один!

Валя воздел руки — Валя красовался!

А люди смеялись — ухохатывались! И тыкали пальцами. В него.

— Голый, голый, — расслышал Валя.

Валя проснулся.

За окном по-прежнему было светло — несносный день никак не заканчивался.

— Чёрт! — ругнулся Валя, чувствуя, что его тянет обратно в пучину сна…

«Кто стерва, я?» — спросила Наташа. — «Да, ты! Стерва и дура! — отозвался Валя. — Я — мужчина! И потому я тебя беру себе!» — «Мечтать не вредно!» — «Я — мужчина! И я не спрашиваю тебя, я просто возьму тебя!» — «Ой-ой-ой… Очень мне страшно… испугал!» — выкаблучивалась Наташа. Валя надвинулся на неё, сшиб на землю, подмял и полез с поцелуем… Наташа сопротивлялась неуверенно, нехотя… Но… две пары глаз, огромных и блестящих, как мокрые блюдца под ярким светом, вынырнули откуда-то из темноты, и голос спросил:

«А чо это вы тут делаете? Во что играете?» — Это был Пашка. Как всегда — глупый и тупой. Наивный маленький мальчик. Всё-то ему интересно, всё интересно, но он ничего не хочет понимать — тупой, одним словом. Ту-пой и пустой. На уме одни шалаши, которые он строит от потребности в уединении, но желательно с представителем противоположного пола… о котором только мечтает, толком не понимая, на кой он ему, этот представитель, что с ним делать? И боится он его — этого представителя в юбке, но уж очень ему интересно, всё ему интересно… маленькому! Марат был тут же, но он был невозмутим: он неторопливо пожёвывал травинку, посматривая по сторонам… и, словно бы случайно, нет-нет да скользил взглядом по тому, что делается внизу, у него в ногах.

«Подумаешь!..» — сказал Марат и отошёл, сев под высокой сосной, смотря на лежащую парочку так, как будто перед ним дают представление на сцене актёры…

«Пошли вон!» — проревел Валя.

«Ты чего, Валька?» — испугался Паша.

«Я сказал, пошли вон!» — повторил Валя.

И в этот момент что-то упало сверху прямо ему на голову… Блюм!

Это что-то было настолько увесистым, что лишило его сознания.

«Сук, мерзкий сук! — успел подумать Валя. — Этот щенок, Марат, обрушил на меня сук с проклятой берёзы над моей башкой! Он это может! Так же, как и я… он ещё не такое может — мне надо их опасаться». — Валя потерял сознание…

Темнота стала невыносимой, и Валя проснулся.

Теперь за окном был поздний вечер, а значит, вокруг было столь же темно, как и в его беспамятстве перед пробуждением, будто бы и не просыпался.

Валя повернулся на спину и уставился в потолок.

«Щенки! Если бы не они, то ничего подобно не произошло бы. А особенно — Пашка. Связался я с малышнёй — теперь расхлёбывай… Повёлся. Голову потерял. Ничего не заметил. Как шелкопряд безусый! На девок повёлся — вот так вот прямо крышу и сорвало! Мрак. Как маленький… Как же так?.. Стыд — позор. Но, если бы мне дали чуть-чуть времени… если бы не Марат, а особенно Пашка — это точно! — я бы прекрасно разрулил ситуацию… любую!»

На небе, которое успело очиститься от пелены, Валя увидел месяц, заглянувший в оконце беседки. И это означало, что ещё нет двенадцати часов.

Валю очень тревожило, что Марат и Паша стали свидетелями — виновниками! — его малодушия… того, как он, как первобытный человек, гикая и прыгая, бегал вокруг девочек. Ему не хватало только копны волос, всё остальное имелось в избытке.

«Ах ты, так их растак! Как же глупо. Как же унизительно».

До этого он был их лидером, непререкаемым авторитетом, считался более умным, знающим и сведущим, могущим многого добиться расчётом, прагматизмом, — а тут такое… Он выставился перед ними беспомощным: бесконтрольно, неосознанно бегающим без единой шмотки на теле перед какими-то девочками. Можно было подумать, что он отупел — пустил слюни — от одного упоминания о них.

И теперь девочки могут — и наверняка это сделают — могут всё всем рассказать. И над ним станет потешаться вся деревня. Раньше нет-нет да потешались над его двояким именем — не то мальчик, не то девочка, — а теперь станут звать Валя-Сними-Штанишки — как это очень верно ему приснилось.

С этим надо что-то делать… надо как-то выправлять ситуацию… Но как? Как? Пока на это — нет ответа!

Мальчики… товарищи, Марат и Паша, стали свидетелями его позора. Поэтому теперь не может быть речи о лёгком возвращении к бывшему с их стороны к нему почтению.

Но уже ничего не изменить.

Валя почувствовал себя беспомощным, и от этого его с новой силой начал терзать гнев, а затем его взяла злоба, и в нём родилось ожесточение, к которому добавилась ненависть.

Что же, пришла пора говорить о том, что с этого момента Марат и Паша — его непримиримые враги! Это они во всём виноваты! Они тянут его вниз, когда ему надо двигаться только вверх!

Но, если бы всё было так просто… если бы так просто…

Вот уже две недели мальчики — одно целое, они властелины и повелители одной тайны, распорядители одной силы. И нет у них возможности разбежаться. Потому что это означало бы, отдать другим в безраздельное распоряжение то, что в равной степени принадлежит и тебе.

Такого нельзя допускать даже в мыслях!

Валя не понимал, как разрешить сложную ситуацию, но он был уверен, что встретиться с пацанами и посмотреть им в глаза грубо, жёстко он сможет. На это он найдёт должное количество необходимой выдержки, наглости и… ненависти. Он готов на многое, ради того места! Пока не найдётся выход.

А если о произошедшем станет известно в деревне? Что ему делать тогда? Куда бежать, где скрываться?

Да, но кто сказал, что у кого-то есть такое право? Не имеют все они права над ним смеяться! Никто! Никогда! Он не побежит… он… он…

«Глупые мои товарищи… глупыши-малыши… Товарищи? Гм… Ха!.. М-да уж… Враги — вот они кто. Позор мой в них и на них! И в языкастых девчонках! А может, они смолчат? Зачем им говорить?.. Надо было утопить этого нетопыря Шутилина — этого жлобистого жмота и предателя! Зря я его пожалел, зря!»

Валя постарался изгнать из головы всё и всех, чтобы попробовать ещё чуток поспать. Хотя бы чуток.

«Так тебе и надо, — подумал он и улыбнулся. — Здорово было, правда, Люська? — Люська не ответила — её не было. Никого не было рядом с Валей. — Ты не очень напугалась, бедняжка? Мой кустик-медвежонок не очень царапался?» — Валя заржал.

Воспоминание о злой проделке отвлекло Валю от тяжёлых мыслей и неприятных видений, и он быстро уснул, улыбаясь.

 

Продолжить чтение Часть 2 Главы 79-84

  ПОДДЕРЖАТЬ АВТОРА