Глава одиннадцатая

 

Константин Семёнович Обозько проснулся от настойчивого стука в дверь, который чередовался с пронзительным звонком, мерзко резонирующим с его воспалёнными нервными волокнами. Он лежал не менее двух минут, соображая, где находится и что происходит, прежде чем со страшным рыком поднял своё изничтоженное тело и, едва ворочая онемевшим языком, с отменным грязным словом открыл дверь.

На пороге стоял главный мастер Зоя Ивановна Лемех — непосредственный над ним начальник.

— Где, ко всем адовым… — начала она, но остановилась.

— Йо-мой-ё… ничего себе…— пробормотала женщина, шокированная израненным и абсолютно голым телом слесаря-сантехника Обозько К. С., вставшим во всю ширь распахнутой входной двери.

— Чо, — выдавил тот, — надо?.. А… — он распознал-таки навестившее его начальство — Зойку, носившую своё невысокое, но громоздкое тело увесисто, словно жирная утка. — Это ты… заходи… я лягу. — Он повернулся задом, чем, почему-то, ещё больше шокировал Зойку, и побрёл обратно к постели.

Зоя Ивановна постояла, усваивая наглость и бесстыдство Обозько К. С., и призадумалась: то ли жалеть бедолагу, которому и без того, по-видимому, накануне досталось, то ли ругать за очередной прогул, да и за беспутную жизнь, сотворившую с ним такое. И всё-таки начала она как обычно и как должно, применительно к случаю:

— Ну… ты это, Константин Семёнович… мне, знаешь ли, наплевать на то, где ты там что вчера творил, где там что с тобой случилось… это всё после… а сперва, будь мил, с утра — на работу. Сколько можно прогуливать? Ты хотя бы знаешь, сколько теперь времени? Да накройся же ты! — взвизгнула она, отворачиваясь от Обозько, который разлёгся животом вверх и раскинув ноги, чуток согнув их в коленях — для удобства.

— Ой-ой, ай-ай! — пробурчал тот, не размыкая уже смеженных век.

Но всё же нашарил рукой край одеяла и укрылся.

— На втором участке авария. Иванов, Кравченко и Довженко не справляются. У нас каждый человек на счету, а ты!.. А ну, давай вставай. Кому говорю, вставай! — Она подошла к кровати, дёрнула руки в направлении Обозько, но — опомнилась, и водворила их на область своей отсутствующей талии, довольствуясь при этом лишь сильным пинком по кровати.

Обозько качнуло.

— Не ори и не толкай, не видишь, в каком я состоянии… со мной вчера такое было, — он немного подумал и добавил, — а может, и… не было. Ой, ну тебя, сами справитесь! — И повернулся к стене.

— Ах, ты так, ты так, — засуетилась Зоя Ивановна.

Она схватила одеяло, стащила его с Обозько, сложила, перехватила ближе к середине, размахнулась и треснула по его голой заднице.

— Встава-а-ай! — заорала она и треснула ещё раз, только теперь уже опустив одеяло на плечо и голову Обозько, который среагировал на первый удар лишь невразумительным стоном. — Вставай! — и ещё раз удар. — Вставай! Давай, иди на объект! Выйдешь на работу сейчас же — всё прощу. Слышишь? Прощу! А если не пойдёшь, то так и знай — вынесу на общее собрание. Сколько можно терпеть? А то и по статье рассчитаем, за прогулы. А ну вставай!

— Ладно, ладно, иду, угомонись. — Обозько смирился со своей участью, покорился судьбинушке. — Только, ты это… дала бы ты мне что выпить, ну, знаешь, этого… самого…

— Ишь чего захотел… напиться ему с утра!

— Ну иди, посмотри, может, на кухне квас есть… хотя бы кваску.

— Ладно. — Зоя Ивановна отправилась на кухню.

Напоив горемыку густыми остатками кваса, залепив и перевязав его обнажившиеся за ночь раны, Зоя благополучно сопроводила Обозько к месту ЧП, правда, тот всю дорогу ныл, жалуясь на яркость дня, на жизнь и на всё вообще, в целом. Товарищи встретили заблудшего Обозько подобно Зое Ивановне — онемели, ошеломлённо взирая на его раны. Как только Зоя Ивановна оставила их, они засыпали его вопросами. Потом вопросы естественно и непринуждённо перешли в насмешки и издёвки, которые становились тем острее и злее, чем дольше Обозько не поддавался на уговоры приняться за дело: он сидел на порожке у входа в подвал дома двадцать два и взирал на переругивающихся коллег, ползающих в затхлости, грязи, по щиколотку в холодной воде, набежавшей из прорванного стыка труб.

На обед никто не пошёл, потому как заявился директор и приказал, во что бы то ни стало сегодня же устранить неисправность — дать дому воду!

Кирилл Кравченко, накануне вечером дольше остальных скучавший на скамейке вместе с Обозько, сбегал за пол-литра, и настроение многострадального Обозько незамедлительно улучшилось, а у его товарищей появилась благодушная расположенность к выслушиванию его повествования о ночных злоключениях.

Они уселись под трубами, замотанными теплоизоляцией, возле маленького окошка и, покуривая, слушали Обозько, который с беспокойством всматривался в темноту противоположного края длинного подвала.

Все качали головами. Озорно щурились — от неверия. Перемигивались. Но были внимательными и рассказчика не перебивали.

— Ты, Семёныч, прости меня, конечно, — начал первым высказывать своё мнение слесарь Иванов, — но вся эта бесовская чертовщина уж не привиделась ли тебе с самогона Никанорыча?

— Оно, может, и так… — согласился Обозько, заглядевшийся в чёрный конец подвала.

— Белая Скотина! — выпалил Кирилл.

— Ну, ты, малой, поаккуратнее с версиями, — сказал Иванов. — Если уж пришла горячка, то — плохо дело. Не отвяжется.

— Может, и так, — опять согласился Обозько и вздохнул.

— Не переживай, Семёныч, — поддержал его Иванов. — Такие вопросы нельзя решать заранее. Надо во всём обстоятельно убедиться — значит: проверить. А? Ты как, согласен?

— Наверно…

— Точно-точно, надо всё проверить, — подхватил Кирилл. — Давайте сегодня же пойдём туда и всё проверим. Если там что-то есть, то, глядишь, оно и нам покажется, а если нет, тогда — горячка.

— Это верно — пойти и проверить, — согласился Иванов, мужик обстоятельный и головастый, с могучим телом и спёкшимся от нездорового образа жизни лицом. — Это хорошо. Правда, думаю, что, если мы ничего не увидим, это не будет доказательством.

— Верно! Но всё же, — не унимался Кирилл. — Мы всё равно собирались куда-нибудь пойти — посидеть, выпить… — Его глаз был вкрадчив. Кирилл внимательно следил за движениями в лицах старших товарищей.

— Что же… я не против, — заключил Иванов.

— Согласен, — сказал скучный Довженко, любитель помолчать и понаблюдать.

— Семёныч, Семёныч, — запрыгал Кирилл, — ты как, с нами?

Тот сидел и понуро мотал головой — не соглашался.

— Ты чего, чего ты? — заныл Кирилл.

— Боится, — резюмировал Иванов и, размяв о бетон стены сигарку, сплюнул.

— Боишься? — спросил Кирилл. — Что, правда?

— Да, боюсь. — Обозько повернулся к ним и с гордостью посмотрел в их смеющиеся глаза — глупые, наивные. — Вы того не видели — вам легко! Если бы вы испытали то, что сегодня ночью испытал я, вы бы так резво не пели. Прямо соловушками заливаетесь. Не пойду я! С меня хватит. Я сыт. А если вам без разницы то, что я говорю, если вы не верите, что это действительно страшно и, как знать, быть может… очень даже может быть! что опасно, тогда идите! Я вас не держу. Только, ради всего святого, не тяните вы меня в эту петлю… Я до сих пор вижу всё как в живую — перед глазами прямо вот так и стоит. А знаете, какой в это время чувствуешь ужас? Не-ет! Не знаете…

— Да ему всё приснилось, — вдруг сказал Довженко. —  А вы, было — не было. Может, и правда, к нему горячка пришла, а раны его — это он спьяну по кустам продирался, через заборы лазил. Вот и все раны. А потом приснилось чего-то. И теперь он плетёт перед нами всякую белиберду, а мы развешиваем уши, дурни. — Довженко обиделся на товарищей и на себя за эту их общую доверчивость.

Обозько возмутился:

— Да ты чо?! Как ты можешь не верить?! Моя жена подтвердит! Я же, как только пришёл, так сразу всё ей рассказал.

— Ну, рассказал. Так что же? — отозвался Довженко. — Ты вправду мог пойти, наслушавшись, разлопоухонный, бредней своего сыночка — повёлся на это… и правда там был. Что же? Я не против. Ты там спал — сам сказал. Вот и приснилось. Спросонья да спьяну, в темноте да при луне, в незнакомом заброшенном месте, среди хлама и развалин, может чо хошь померещиться. Вот так! Что, скажете, что такого не может быть? Да сколько хочешь! И со мной бывало всякое. Бывало, что почудится какая-нибудь нелепица, почудится и всё тут! Что, ни у кого из вас так не было?

— Оно, конечно, так… — начал Иванов, — бывает разное, случается. Пускай не со мной… померещиться оно всякое может. Но, чтобы так красочно? Нет! Вот в это я не верю. Не верю я и в то, что Семёныч мог такое насочинять. Не может он так красочно и живо врать. Он такого не придумает. Ты уж извини меня, Семёныч, но, если чего не дано, того — не дано! Мы же давно знаем Семёныча — врать он не будет, фантазии у него — никакой. Так что думаю, что что-то там могло случиться на самом деле. Ну, или же — простая белая горячка. Но! Опасная.

— Надо идти, надо выручать Семёныча, — продолжал гнуть свою линию Кирилл, потому что над ним окончательно одержало верх молодое любопытство, и он уцепился за последнее страшное слово Иванова: опасная.

— Да, идти можно… — сказал Иванов, — от чего же нам не сходить?

— Хорошо, — сдался Довженко. — Что я — враг Семёнычу? Надо, так надо.

— Глядишь, мы и клад отыщем, а? — Кирилл потёр грязные мозолистые ладони.

Довженко с Ивановым посмотрели на него строго и ничего не сказали, но подумали: «Чем только не шутит чёртушка… может, и верно, чего-нибудь да найдём… тем более нас будет трое здоровых мужиков».

— Допьём?

— Допьём.

— Выпьем.

Обозько ничего не сказал, а лишь с тоскою во взгляде подставил под горлышко бутылки стакан, дождался его наполнения, опрокинул налитое в глотку, обжог её и желудок, крякнул и лёг на фуфайку, повернулся на бок, поджал ноги, какое-то время смотрел в противоположную стену, потом закрыл набухшие красные глаза и уснул. Оставшаяся троица ему не мешала — работала молча и, вроде как, споро.

Было только два часа дня.

В это время Роман спал в кустах, а Толкаев сидел дома перед царскими кредитными билетами, разложенными на столе. Никто из его шайки не пошёл караулить Романа возле дома или в подъезде. Господин Толкаев не упорствовал, он отпустил челядь, так как два последних урока он почему-то мог думать только об этих старых цветных бумажках. Он был в восторге: старинные деньги! Что может быть лучше? Надо их заполучить как можно больше, собрать или отнять у ребят, скопить их, объединить в громадную кучу для единоличного пользования, в своих, только в своих руках!

«Все! До последней. Замечательно! Стать богачом. И не беда, что теперь это пустые бумажки. Это всё одно деньги… и такие большие, не то, что нынешние… вот подпись управляющего, а вот кассира… вот герб с двуглавым орлом… а вот надпись об их ценности — сколько за ними числилось золота».

Вот так вот сидя и трогая разноцветные бумажки, Толкаев окончательно склонился к уверенной мысли о возможности обретения клада, сохранившегося в стенах старого здания.

В своём воображении он уже почивал на лаврах, которые снискал благодаря несметным богатствам, видел себя легко достигающим заветных целей, подчиняющим людей, заставляющим повиноваться их по их же собственной воле — каждый жаждет денег и власти, а если нет ни того, ни другого, то желает быть хоть как-то причастным к чужому благу и, будучи приближенным к их обладателю, получает их через безропотное услужение-подчинение!

Он  хотел быть не властелином мальчиков двора и школы, а Властелином Мира, Дум и Сердец! Там обязательно должен быть спрятан клад: изумруды, рубины, сапфиры, опалы, топазы, жемчуга, алмазы, золото, серебро, монеты, ожерелья, перстни, броши, серьги — всё виделось и чудилось Серёже. Он купался в блеске драгоценных металлов и камней. Он сидел на троне, а пышно разодетые матроны подводили к нему своих дочерей, чтобы те склонялись к его ногам, выказывая почтение, и при этом показывая сахарные груди, сдавленные тугим декольте, а евнухи опахалами гоняли воздух над его головой, покрытой Шапкой Мономаха — не иначе! Он снисходительно взирал на пирующих, вкушающих от его щедрот в тронном зале вельмож и господ, и одним мановением руки он направлял целые армии на покорение строптивых или просто неприятных ему народов!

Превосходно! Восхитительная картинка и умопомрачительная власть!

«О том месте надо узнать побольше», — решил Серёжа Толкаев и выбежал на улицу.

В неведомом доселе помешательстве, с трясущимися руками и пылающими глазами, он быстро обежал нескольких знакомых, посетил и меня. Признаюсь, хотя я не был вхож в их компашку и не стремился в неё попасть, я был польщён его визитом. Всегда приятно, когда тот, кто смотрит на тебя свысока и порой позволяет недружелюбные выпады, приходит к тебе с просьбой, проявляет участие и заискивающе ловит каждое твоё слово, следит за каждым твоим невзначай обронённым жестом и взглядом.

Я без обиняков рассказал ему, как было дело, где именно, что обрушилось и в какой куче мы копались, выбирая из мусора денежки. Он кивал, уточнял, и вроде всё правильно усвоил. После этого он выразил умеренную зависть, что в тот момент я был там, что я был непосредственным участником такого интересного события, пожалел о том, что не было его, и заговорил о постороннем… и заскучал, чуть ли не начал зевать и, таким вот образом замяв интересовавший его вопрос, отговорился тем, что ему надо идти делать уроки, а то придёт с работы мать и заругает, и не пустит потом гулять… а вообще-то, ну эти уроки, потому что он, Толян и Колька собирались на озеро, чтобы посмотреть, насколько спала вода и просохла ли грязь на дороге — можно ли уже пройти к местам, где они обычно удят рыбу. Покинул он меня в пятом часу вечера.

В это же время Роман Садов сидел за обеденным столом, участвуя в маленьком пиршестве, которое устроил отец в честь своего неожиданного приезда. Запоздалый обед подходил к концу.

Рома отчего-то, как казалось, был равнодушен к небольшой семейной радости, и это было на него не похоже: в семье он был открытым, отзывчивым ребёнком. Мама и папа, бабушка и дедушка поглядывали на Рому, но лишних вопросов не задавали.

А между тем мысли у Романа были простыми: он размышлял о том, каким образом устроить вечер так, чтобы, как только стемнеет, быть на том самом месте, на которое ему указал дед в овчинном тулупе. Роме очень хотелось верить в свою исключительность. Ему необходимо было стать не таким как все. Он пойдёт и проверит, насколько реальность далека от ночных сновидений. Если ничего нет, и он — обычный ребёнок, тогда так тому и быть, он продолжит влачить жалкое существование, исполняя роль мягкого неуклюжего медвежонка, чтобы господа с их челядью могли потешить себя пинком или шлепком по его заду.

Никто не возражал, когда Рома попросился пойти погулять.

Умытым, гладко причёсанным, во всём чистом вышел Рома за ограду бревенчатого домика его дедушки с бабушкой и направился к городской квартире. Он знал, что на балконе лежит совсем новый тканевый мешок и там же найдётся длинная прочная верёвка.

Сосредоточившись на собственных переживаниях, Рома не запомнил, как добирался до квартиры. Даже опасность столкновения с враждебно настроенными школьными товарищами, подстерегавшая его на подступах к дому, не сбивала его с размеренного, неторопливого шага: он не просто забыл о недавних неприятностях в школе, а вовсе не замечал текучего, изменчивого вечернего города.

Войдя в квартиру, Рома сел за письменный стол в зале, аккуратно извлёк из кармана рубашки сложенные тетрадные листы, развернул и положил их на столешницу, не касаясь запрятанной в них трёхрублёвки. Замер.

Смутное, неясное желание принести пользу, оказать помощь папе, бабушке, дедушке, сестрёнке и обязательно маме, росло и крепло в нём с каждой истекающей минутой: он сидел неподвижно и смотрел на лежащий перед ним предмет, — и сделал бы это ни кто-нибудь, а он, Ромка: неряха и оболтус — для посторонних, и добрый, отзывчивый, немного рассеянный и неуклюжий мальчик — для родных и близких.

Садовы перебрались жить в наш город за два года до описываемых событий. Случилось это из-за проблем со здоровьем, которые появились у их матери при вторых родах, отчего ей стало трудно и больно ходить. От этого для отца с сыном оказалось невозможным без посторонней помощи растить маленькую Дашу, вести хозяйство и лечить мать — Садовы приняли решение перебраться к родителям отца, в их деревенский дом. Помощь бабушки и дедушки пришлась как нельзя к месту, а близость и доступность клочка земли, куда можно выбраться, сделав лишь несколько шагов — и вот ты уже стоишь посреди открытого пространства, подставляя тело под воздушные потоки, греясь под солнцем или принимая на себя холодные капли, падающие с пробегающих туч, — весьма облегчило жизнь маме, да и всем им. Вскоре они обменяли прежнюю жилплошадь на квартиру из двух комнат в нашем городе. Но подходящей для отца работы в городе не нашлось, и он стал искать её вдали от дома. Будучи по профессии инженером-строителем, он подрядился на возведение завода-гиганта, и было это на удалении от семьи в пятьсот пятьдесят километров.

К майским праздникам грандиозный объект был успешно сдан и принят в эксплуатацию, оставались формальности, но отец смог-таки развязаться с делами до начала празднования Дня Победы. Его работой остались довольны, да так, что пообещали устроить на хорошее — денежное! — новое место, — появилась надежда на близкую и такую нужную, такую долгожданную поездку к лучшим московским специалистам, которые посмотрят и непременно вылечат маму Садову.

«Было бы здорово, если бы папа не искал дорогую работу вдали от нас, но мы всё равно смогли бы вылечить маму, — думал Рома, продолжая сидеть болванчиком за письменным столом и смотреть на изрисованную зелёную бумажку. — А было бы ещё лучше, если бы мы переехали из этого города, чтобы мне больше не ходить в эту школу».

Получалось так, что он как бы загадывает желания перед чудодейственной вещицей. Но делал он это неосознанно. Он не отвечал больше за свои мысли и свои поступки. В голове у Ромы всё основательно перемешалось. Он вспоминал сон, в котором он летал над зелёной равниной, где он повстречал странного старика; тут же перед ним мельтешили почудившиеся при пробуждении образы, когда он, лёжа в полудрёме, видел, как они всей семьёй радуются и дурачатся; слышались разговоры за обеденным столом, из-за которого он так недавно встал; виделось, как мама, с лицом, искажённым болью, делая вид, что ей радостно и легко, тяжело ступая, несёт незамысловатое кушанье, а отец спешит к ней на помощь, а она старается быть гордой и не позволяет ему этого делать — ей хочется самой накрыть стол, поставить тарелки, всех угостить, побаловать… а вот высунулась из-под стола морда Толкаева… и выскочили его приспешники, и Роман побежал, уводя злодеев от своей семьи в спутанные дебри леса, чтобы те потерялись и сгинули, не дождавшись от него жалости… и вот его выводит из темноты леса седой старик, назвавший себя паном Бржельским, и упорно внушающий, твердящий, что он, Роман, тоже Бржельский, а не Садов, потому что его мать— правнучка пана Бржельского, а Рома, получается так, что как раз и есть его праправнук… «Не может того быть!» — прокричал Рома старику, мелькающему среди деревьев, и Рома опять побежал, и никак не мог догнать старика, твердящего всё одно и тоже: «Внучок, кровь моя, иди ко мне!»

И Рома шёл…

Не было уже Ромы в комнате — осталась его телесная оболочка.

Сомнамбулой потянулся Рома к трём рублям. Дотронулся. Пустые, отрешённые глаза его вздрогнули, на мгновение расширившись, как будто через мальчика прошёл ток. Посидел неподвижно, прислушиваясь к новому ощущению, и стал ласково поглаживать то с одной, то с другой стороны диковинную купюру. Разглядывал её, осязал подушечками пальцев. Наслаждался её видом, её структурой. И не понимал этого.

Он встал, прошёл на балкон, порылся, извлёк верёвку, взял мешок, положил их в прочную матерчатую сумку и вернулся за письменный стол, купленный не только из-за ученика Ромы, но также из-за отца, временами за ним работающего, и для подрастающей Даши.

За окном сгущались сумерки.

Приближалась ночь.

Потянулись тучи, угрожая скорым дождём.

Но Роман ничего из этого не видел.

 

Продолжить чтение Глава двенадцатая

ПОДДЕРЖАТЬ АВТОРА