Глава восьмая

 

Павлику Обозько досталась от Сергея Толкаева синенькая бумажка — пять рублей. Павлик чувствовал признательность и преданность. Павлика переполняла гордость: товарищ, всеми признанный авторитет, не только обратил на него внимание, но был к нему столь добр, что одарил редкостным подарком. Осознание готовности идти в огонь и в воду, если туда пошлёт Толкаев, переполняло Павлика: хилая детская грудь вздымалась от прерывистого дыхания, а глаза, смотрящие с умилением, наполнялись слезами…

Отец, возвратившись с работы раньше обычного, ещё трезвый, но готовящийся к вечерним посиделкам с приятелями во дворе дома под пышным кустом сирени, где он обязательно достигнет нужного градуса от дурман-воды, добро и внимательно смотрел на сына, сидящего за столом на кухне, стараясь выполнить школьное задание. На учебнике по математике лежала купюра, очень походящая на так нужные отцу пять рублей. Вот только с её размером было что-то не так — великовата.

Вокруг отца постоянно витал запах дешёвого портвейна, поэтому Пашка безошибочно угадал его приближение: как сидел спиной к двери, так и не шелохнулся.

Отец, Константин Семёнович Обозько, наклонился из-за хлипкого плеча сына, окутав его смрадным запахом табачного дыма и сладкого вина.

— Сынок, а, сынок, что это у тебя?

Пашка съёжился. Он сразу понял, о чём спрашивает отец: о самой дорогой в те дни для Пашки вещи! Он сообразил о своей промашке: не надо было сидеть так неряшливо, лаская пятирублёвку пальчиками. Он сжал ладонь в кулак, сминая купюру, стремясь без лишних движений опустить руку под стол, — а вдруг отец говорит о другом?

Мёртвой хваткой вцепился отец в руку сына. Кисть отца была большой, развитой, и если уж что-то обнимала, желая удержать, не упустить, то стягивала это безжалостными тисками.

— Па-а-па, мне бОльно! — заскулил Пашка.

— А ну, покажи! — прохрипел отец.

Пашка безропотно раскрыл кулак и по его щекам заструились слёзы.

— Так-так, что же это такое, а? — заграбастав бумажку и подойдя к окну за большим количеством света, полюбопытствовал старший Обозько. — Очень, очень интересно, но не совсем то, что я думал… Это какая-то потрёпанная старая бумага. Теперь она никуда не годится, бесполезная штука! Не хнычь и не кукожься. Забирай обратно свою безделицу, не нужна она мне… только сперва говори, где её взял?

И Пашка рассказал, не забыв добавить лишнего красного словца и кое-что придумать, чтобы подразнить отца.

— Вот было бы здорово, если в таком тайном месте отыскать клад, — заключил Пашка и посмотрел на отца, бестолково на него пялящегося. В карих глазах мальчика можно было заметить озорство.

— Да, — вяло согласился отец. — Но это — баловство. Так и знай. Баловство! Там ничего больше нет. Не про нас эта история. Такие вещи, может, и случаются каждый день на каких-нибудь Карибских островах… возможно, у нас тоже что-то такое бывает… но, сынок, не с нами. Не с нами… — Он взъерошил чёрные кудри сына, поднялся на цыпочках — вытянулся, чтобы посмотреть, что делается за окном. — Да, ну… ты это — учи, учи уроки, а я пойду на лавочку, сыграю с ребятами в домино. Учи… учи…

Пашка утёр слезу, не успевшую высохнуть, и злобно процедил:

— Знаем мы ваши игры: нажраться да драться… что б тебя жаба съела.

А Семёныча на самом деле стала заедать жаба: мысль о кладе запала в него глубоко, она не давала покоя ни на минуту, от того игра и выпивка из-под полы, тайком от жён, старушек и малых детей, колготящих вокруг, не радовали.

— Что-то ты, Семёныч, сегодня какой-то задумчивый. О чём мечтаешь? Али влюбился? — Это поддел его поросший щетиной сутулый Абрамыч.

— Да что б тебя… — Обозько плюнул в сторону. — Всё тебе мерещатся заговоры. Не догнался, поди? Давай, Кирюха, плескани в наши чарки пивка, вдогоночку!

— Где же это ты успел узреть кралю? А то, может, она и мне по… — Абрамыч звонко забил «козла», — по нраву придётся. Козёл! Вот эдак надо и с бабами, понял? Вот так, раз! и готово. — И загикал, затрясся Абрамыч от хриплого смеха. — А то Анфисья твоя, небось, тебя живьём всё так и жрёт.

— Ладно, хватит, угомонись, Абрамыч, — примирительно вмешался Кирилл.

— Ты ещё маленький, не понимаешь, — образумил его Абрамыч. — Давай-ка, вон это… лучше доставай, что там у нас осталось? А то чего-то в горле першит, кхэх-кхе…

Кирилл, среди них самый молодой, 25 лет, парень на подхвате, длинный, жилистый, склонился колесом, заглядывая под скамейку, потянулся ближе к кустам и чего-то завозился. А выпрямившись, раздал он по цепочке, тайно, не отнимая от пуза, три стакана, которые пенились бочковым пивом.

Украдкой оглядевшись, мужики по-быстрому заглотали пивко, отрывисто утёрли белые усы, выдохнули и бодро закричали:

— Сдавай, щас станем рыбу делать! А? Га-га-га… Молодой ещё Кирюха, зелёный… Га-га-га…

Уже давно сгустились тени, а стук костяшек всё слышался, только играли уже двое: Кирилл да Семёныч. Остальные разбрелись по домам. Кирилл же ожидал половины десятого, чтобы встретиться со своей зазнобой и пойти с нею до укромных мест.

— Тебе не пора? — не раз интересовался Обозько.

— Да нет ещё. Ещё посижу.

— Как знаешь.

И они забивали «козла» молча. Сидели. Курили. Пить было нечего.

— Константин, — высунулась в окно Анфисья — жена строгая, порой взбалмошная, — а ну, давай живо домой! Чего сидеть? Уж нету никого и наш оболтус где-то болтается. Нет его там? Поищи, и живо оба домой.

Обозько поднял хмурую физиономию. Воззрился. Упёрся взглядом из-под бровей, нависающих над глубокими глазницами.

— Чо вылупился? Ищи Павла и домой, кому сказала?

— У, выдра, бес тебе в ребро, — пробурчал Обозько.

Встал, попрощался с Кириллом, поплёлся, поглядывая по сторонам.

«На кой лях я стану его искать? Пойду-ка я лучше пройдусь, может, куда и дойду…»  — Мысли путались в пьяной, уставшей голове, но смутное чувство не покидало старшего Обозько, что-то неведанное, потаённое звало, манило его. Маленький очажок надежды на удачу, чудо подогревал расшатанную нервную систему заблудившегося, растерянного и уже, пожалуй, начавшего отчаиваться, но всё ещё молодого человека, семьянина — мужа и отца, сына своих родителей, которые благополучно здравствовали и часто навещали его, но прежде всего внучка Пашку.

— Не нужно обзывать меня всякими словами, — сказал он твёрдо, и уже вкрадчиво добавил, — ладно?

«Ах ты! Кто-то грызётся», — посетовал Обозько и взял в сторону от ругающихся.

Ноги у него были тяжёлыми, мышцы ныли, а в мыслях блистали брильянты и сапфиры в золотых оправах: камни искрились, заливая глаза огнём, и те — слепли.

«Темно как! — подивился Константин быстрым сумеркам. — Не видно ни зги».

Стоя в гуще акации под высокими тополями, вдали от уличных фонарей, вдали от городских домов, он растопырил руки, отыскивая хотя бы какой просвет в зарослях. Обозько старший находился на задах деревенских дворов, которые тянулись вдоль главной дороги города, соединяя два его края, где ершились многоэтажные каменные жилища.

Спотыкаясь, Обозько выбрался на ровную дорогу.

«Не асфальт, — пожаловался он, — но иду правильно». — Он воздел палец вверх и направил его на цель — вперёд, к заброшенной фабрике! Он более не сомневался: он пойдёт туда и хотя бы взглянет на то, что там есть, разузнает, как что обстоит, а потом уже будет видно… потом можно будет подумать о всяких глупостях, вроде бредовых мыслей о кладе, которые так упорно засели в его голову. И, кто знает… кто знает… может быть, доведётся озаботиться поисками…

На скамеечке у своего дома сидел, покуривая и слушая трёп четырёх баб у соседнего забора, Вадим Никанорович, у которого всегда можно было разжиться самогоном.

Константин остановился, задумался: денег было жалко, но жуть как хотелось выпить.

Он направился к старику.

— Привет, Никанорыч! Что делаешь? Отдыхаешь?

— Хромой Никита тоже отдыхал. Партия, кажись, не запрещает!

— Это кто ж такой?

— Да был такой.

— А…

— Ты присаживайся… или, может, куда спешишь?

— Вообще-то спешу.

— Ну, стрекоза крылатая тебе в помощь — лети. А то… может, зайдёшь? — Старик выжидал, с пониманием глядя на Константина, мнущегося в нерешительности.

— Разве что на минутку? — предположил Обозько. — Тогда, пожалуй, можно… от чего не зайти к хорошему человеку?

— Оно и правильно. Пойдём.

Бабы, сидя неподалёку, давно умолкли. Они всем своим видом показывали, что, мол, знаем, куда и зачем собрались мужичёк с дедком, — вздохнули и — не утерпели, скомментировали:

— Ты, Никанорыч, проверил бы сперва, всех ли тараканов вынул да все ли кролячьи катыши выловил из бидонов, а то разбежится вся твоя клиентура.

— Так то ж для вкусу, для особого духу, — привычно парировал Никанорыч. — Не понимаете, бабы, так молчите. И вообще, брысь отседова! У, вороньё!

— Ишь ты, ишь ты — храбрец. Поглядите на него. Мы тебя щас сами будем гонять. А то ночью как придём, да как замучим, затискаем, а, Никанорыч? Ты как, касатик, не против того, что бы приласкать девушек, приголубить красавиц?

— А что б вас приподняло и шмякнуло! — Старик плюнул. — Пойдём, Костик, не смотри на них. Они к старости совсем умом ослабли, оттого и совесть потеряли. Идём.

— Ой, совестливый нашёлся, поглядите на него, девоньки! Может, ещё и партийный? — понеслись вдогонку озорные слова раздухарившихся, развеселившихся баб, которые, несмотря на свой уже не юный возраст, оценивающе и даже зазывно поглядывали на Константина… на Костика.

Никанорыч был неумолим, и Константину пришлось-таки расстаться с рублём, занятым у Кирилла. Рубль было жалко, но его утешала чекушка с вонючим жёлтым первачом, оттягивающая карман.

Он, словно вор, выскользнул из калитки и, чтобы не нарваться на комментарии, пошёл от скамейки с бабами в другую сторону, но всё же уловил краем уха:

— О, пошёл, пошёл, ишь! Только что не бежит. Не терпится! Получат, что хотят, и ничего им больше не надо. Ууу… морды пья…

Константин скрылся за вишнями углового дома.

Двадцатью минутами позже, сделав небольшой крюк, он благополучно достиг намеченного места.

Остановился. Осмотрелся. Прислушался.

Недалеко шумели ребятишки, может быть, только что ушедшие с развалин фабрики. Кто-то, тихо переговариваясь, прошёл по дорожке, натоптанной вдоль всей длины здания.

Обозько юркнул в зияющую пасть большого окна, где кем-то была предусмотрительно разбита в самом низу часть кладки — для удобства прохода. Всюду был мусор: песок, штукатурка, битый кирпич, бумага, консервные банки, стекло, деревяшки, камни. Кое-где всё это добро было собрано в объёмные кучи. Под ноги то и дело что-нибудь подворачивалось. Обозько спотыкался, ругался.

Он поднялся на второй этаж и, остановившись в тёмном до черноты углу, задумался о том, что сию же минуту начать поиски крайне затруднительно, ведь он знает о нужном месте только то, что деньги появились в хламе, образовавшемся от обрушения стены.

«Но здесь всюду хлам!»

С того места, где он встал, можно было насчитать с пяток подобных мест.

Он направился к ближнему и, не надеясь на удачу, стал расшвыривать мусор ногами, но быстро отчаялся. Тогда он снова осмотрелся, выискивая наиболее, на его взгляд, подходящее место.

Так он перебрал семь куч хлама, и при этом уже работал не только ногами, но и расшвыривал мусор руками, опускаясь на корточки, а то и вставая на колени.

Напрасно. Ничего! Он затеял глупость, о которой будет стыдно сказать знакомым даже под сильным градусом. Но ведь будет, обязательно будет хотеться сказать. И он непременно скажет! Он знал это точно. Но отступать нельзя, потому что он уже перепачкался и устал… он вдали от дома… и у него кружится голова… поэтому надо… надо перекурить и выпить!

— Чёрт! — выругался Константин Семёнович, соображая, что попал в переделку. — Что меня дёрнуло тащиться в такую даль? Это всё Пашка. Приду, задам пацану хорошую трёпку. Получит он у меня на орехи, ох, получит… отца срамить! Так подставить… так клюнуть на слова малолетнего сосуна… ну и дурак же я!

Он подыскал местечко поудобнее — устроился, достал сигареты, чекушку — закурил и отпил из горла.

— А-аааа… во зараза… ну и отрава, — он задышал густо, быстро, затянулся папиросиной, изгоняя блошиный вкус. Рот раздирало. Нутро жгло. Но стало хорошо: члены расслабились, голова как будто онемела и в ней — поплыли мозги. — Да. Это уж наверно, что Никанорыч гонит её из тараканов и кролячьего говна… с него станется. — Константин с довольством гэкнул. — Ну и пускай гонит. Главное что? Главное – хорошо.

Константин Семёнович Обозько сидел, курил и смотрел в пустое окно, где воздух свободно гулял на просторе, и также свободно он проходил сквозь давно покинутое здание. Город был тих. Ночь проедалась редкими фонарями. Отдельные места заброшенной фабрики неплохо просматривались, и показавшийся из-под опавшей штукатурки красный кирпич в этот час казался тёмно-бордовым. В углах сохранившихся внутренних перегородок — бывших комнат, чернота была так густа, что ничего было не разглядеть.

Если сидеть тихо, то, вроде как, и не страшно, и даже уютно — схоронился, и тебя никто не видит, а ты за всем наблюдаешь. Если же шевельнёшься — неприятной резкостью поразит тебя шорох перекатывающихся, трущихся друг о дружку зёрен песка, кусочков штукатурки, кирпича, мелких камушков. Так что… Константин сидел тайно и смотрел в мир — в окно… и задремал… завалился на бок и преспокойно дрых на куче мусора.

Взошла луна. Она добавила света и сплела причудливые многослойные тени. Шурша крыльями, пронеслась дёрганная летучая мышь… другая кинулась за ней вдогонку по дуге немыслимой крутизны — и потревожила Константина, отрешившегося от земной скорби.

Он подскочил, будто ошпаренный.

— А?!

— Фу-ты, блин… — прошептал Константин, — задремал, будь оно неладно. Сколько же теперь времени?

— А? — оборотился он на внезапный шум.

— Там кто-то есть? — спросил он громко, и испугался своего дребезжащего, грубого голоса.

— Кто там? — теперь уже просипел Костик.

— Да нет… что за блажь?.. кому тут быть.

Он пошевелился, осматривая место своего привала.

И не разобрал повторившегося шума.

Остановился. Вслушался.

Не шевелясь, вкрадчиво спросил ночь:

— Кто. Там.

В ответ: в соседней комнате, в видимом Константину углу, забранном глубокой чернотой, — сильный звук обвала, то ли осыпалась штукатурка, то ли просела часть стены.

— Вот оно! — пронеслось в пьяной, чумной со сна голове старшего Обозько. — Туда надо!

Из черноты угла выплыло под свет луны облако пыли, клубясь, катясь, расширяясь, меняя тени и свою глубину.

Костя следил за ним внимательно.

Ему вдруг почудилось…

— Чу-чушь, — прошептал он.

…будто бы сквозь клубящийся кисейный занавес проступила фигура высокого и крепкого бородатого старика в рясе…

— Галиматья какая…

…проступила и… пропала.

— Почудилось.

Костя перевёл дух и хотел уже вставать, как вдруг пылевое облако потемнело, будто бы чернота угла соседней комнаты разрослась, заполняя собой пространство, превращаясь во мрак, который коснулся старой бетонной плиты межэтажного перекрытия и потёк по ней ровной смоляной гущей. Косте показалось, что в этой непонятной черноте образовались ещё более чёрные дыры — и под потолком как будто повисло лицо человека. Оно медленно наползало на Костю. В глубине помещения, там, откуда выкатилось пылевое облако, проступила и оформилась пара тощих чёрных псов. Рот… ротвейлеры? Псы вытягивались, удлинялись, волоча за собой всё тот же чёрный смоляной полог, что плыл по потолку и уже опускался по стенам комнаты. Псы оскалились и… сомкнули челюсти. Клац! Косте показалось, что он отчётливо услышал стук острых зубов и последовавший за этим утробный рык. Мрак наваливался, накатывал, следую за тем, что казалось лицом, медленно, но настойчиво двигающимся вперёд и всё ниже опускающимся от потолка к Косте.

Собаки снова зарычали — вязкая слюна шмякнулась на пол тягучими каплями. Собаки бросились вперёд.

— Мать Пресвятая Богородица! — прошептал Костя.

Не помня себя, охваченный первобытным ужасом, он, сам того не понимая, ошалело, бесновато заработал ногами и руками. Ему чудилось, что его тело теперь принадлежит не ему, а другому человеку: оно не слушалось его, оно сделалось омертвелым, чужим.

В один короткий миг легко прорвав штанины, оголив этим колени, стеклом и камнями содрав с них кожу, оставляя за собой след крови, оставляя ручеёк потревоженной пыли, он, раскорячившись, как сумасшедшая черепаха, вывалился на лестничную площадку и кубарем скатился по ступеням.

Внизу он шумно ударился головой о стену, да так, что кипящие от паники серые клеточки его мозга затрепетали, заколыхались свежей цементной массой, а в глазах потемнело. Но те остатки рассудка, что подчинялись инстинкту самосохранения, продолжали контролировать действия Кости. Поэтому он не потерял сознание сразу — дезориентация длилась не более секунды: Костя поднялся, перекатился через оконный проём первого этажа, тяжко брякнулся о землю, на битый кирпич, на камни, в чахлый кустарник, пробежался, семеня, как сороконожка, перебирая руками и ногами, шмякнулся, попробовал подняться, отбежать ещё дальше, споткнулся, скатился в неглубокий овражек по другую сторону тропинки, идущей вдоль здания, и только тут потерял сознание.

 

Продолжить чтение Глава девятая

ПОДДЕРЖАТЬ АВТОРА