Часть 3 Главы 85-86

Часть первая. Начало.

Часть третья

 

На дворе — позёмка, в окнах — мгла.

Ветер свищет в щели — холодом несёт.

Ноги в валенки обув, я сижу у печки —

Грею спину о её горячий бок.

 

1 (85)

 

Небесному светилу не приглянулось то, что оно увидело или прозорливо распознало в спящих Устюгах. А может, его что-то испугало или оно на что-то или на кого-то обиделось… А то и нечто невообразимое, грозное и неминуемое, что уже не только надвинулось, но и успело навалиться на деревенские окрестности, было могущественней его неумолимой цикличности движения — это нечто сумело не допустить его быть высоко сидящим и зорко глядящим свидетелем близкого грядущего. Сокрылось солнце, год за годом, день за днём безвольно слоняющееся по небосводу — строго по единожды составленному расписанию и строго по проложенным стёжкам-дорожкам небожителем, — сокрылось оно под многослойными клокастыми облаками.

Был непригожий — пасмурный и ветреный — день. Над головами просыпающихся деревенских жителей толпились, налезая одно на другое, свинцовые тучи. На улице было настолько неприглядно и неприветливо, что никто не спешил высовывать носа из дома — люди залёживались под тёплыми одеялами или жались к тёплым кухням.

Домашняя скотина, позабытая хозяевами, мычала, блеяла, кудахтала, гоготала: кормить их и выводить на пастьбу или выпускать в вольеры никто не торопился — ничего с ними не сделается, потерпят, успеется.

Но так было не на каждом дворе. Некоторые поднялись заодно с теми бедолагами, что собирались уходить на работу, — поэтому они уделяли внимание и скотине. Они старались как можно скорее избавиться от всяческих утренних обязанностей и укрыться в доме, а то и забраться обратно в постель.

Для выхода на улицу приходилось натягивать громоздкую одежду. И как же это было неудобно — необычно — после чрезвычайно тёплых последних дней августа. Люди успели порядком пристраститься к летней беспечности, отчего смуро глядели на открывшийся им в это утро безрадостный мир.

Пятилетняя девочка с голубенькими глазками по имени Анюта капризничала, никак не желая подниматься с постели. Она жила в городе с мамой и папой, которые ходили там на службу, и частенько гостила у бабушки с дедушкой в Устюгах.

Теперь при ней осталась одна бабушка. Дедушка спозаранку отправился в село, на совхозный скотный двор, чтобы попросить оделить-таки его обещанным, оговоренным несколькими днями ранее с неким Андреем Потаповым, коровьим навозом, для закладки его в качестве удобрения на грядки, уже освобождаемые от посадок.

Ещё у Анюты был брат. Старший брат. Мальчик девяти лет. И звали его Игорем. Он сидел на кухне за столом и что-то вырезал из прутьев орешника — больше всего это походило на стрелы, — рядом лежали гусиные перья. Над его головой на потолке тоскливо горела лампа накаливания, а за окнами было серо, тускло и гнулись от ветра вишни с яблонями.

Их двор был последним двором Устюгов — 123-им. С двух сторон участка шумел и волновался лес, в это утро тёмный, как в ненастные вечера позднего ноября. Только он не был населён остовами-призраками деревьев: он всё ещё сохранял отраду летней поры — живой зелёный лист. Листья трепетали, как будто махали платочками, прощаясь с любимыми, опечаленные взбалмошные барышни.

Анюта капризничала неспроста. Вчера она вдоволь наслушалась побасенок, перетираний и пересудов о необычных делах, произошедших в деревне. И её очень заинтересовали упоминания о некой таинственной Горелой Горе, запрятанной на затерянных в лесах Чёртовых Куличках. «Наверное, там живёт птица кулик и ещё водится рогатый чёрный чёрт», — подумала девочка. И очень уж захотелось ей узнать о женщине, которая будто бы неописуемая красавица и живёт вроде как на Горелой Горе, и даже, возможно, вместе с безобразным, поганым и страшным Чёртом. А зовут ту женщину не иначе как Лесной Феей. «У нас в лесу живёт настоящая волшебная Фея!» — восторгалось малое дитя.

— Как в сказке про Золушку, — накануне вечером, укладываясь спать, говорила Анюта бабушке. — Она сделала ей карету из тыквы и приручила крысят, превратив их в лакеев. И ещё там были лошади из мышек… А потом пришёл принц и вернул Золушке утерянную хрустальную туфельку, и сделал её своей принцессой. Подарил ей це-ело-ое Царство-Государство. Вот здорово! Я тоже так хочу!

— Ты ещё мала для принцев. Подрасти сперва, — образумливала её бабушка. — Вырастешь, и будут тебе принцы. А пока спи спокойно. Рано о таком думать. Спи себе да расти.

— Не, бабушка! Ты мне скажи про Фею. Что это за такая Лесная Фея живёт в нашем лесу? И почему мы её не видели, когда ходили за грибами и ягодами? Что она, совсем волшебная, и скрывается от людей? Её не положено видеть?

— Не «что», а «кто». А то, что её не положено видеть, это правильно. Что получится, если всяк сможет знать к ней дорогу? Это тогда, глядишь, всякому будет позволено загадывать разные желания! И что тогда будет? Очень не правильно всё будет, плохо.

— Чего плохого? Она всем поможет. Даст всё, что пожелаешь. И тогда всем станет хорошо!

— Как же это станет всем хорошо, если каждый сможет просить то, что ему надобно? Тогда знаешь, какая неразбериха начнётся? Ой-ё-ёй, только за голову держись! Люди же все разные. Не у всех на уме только хорошее, полезное другим. Иной такое пожелает, что ему, может, и хорошо будет, а остальным придётся дааа-ле-коооо и дооо-олго бежать, бежать и не оглядываться — настолько он всем навредит!

— Как же такое может быть? Зачем вредить? — распахнув глазёнки, удивилась Анюта.

— А вот так. Может такое быть. Очень даже просто может быть.

— Как?.. Как?

— Что в одном месте прибудет, то в равной мере где-то в другом месте убудет. Вот как. Если у одного что-то объявится, то у другого это отнимется. — Анюта открыла ротик — не находила она, что и сказать на такие огорчительные слова бабушки. — А то иной человек ещё вот как сделает: попросит он, что бы ты, например, в его доме мыла полы, да ещё десять раз на одном дню! Вот так! Как тебе такое понравится?

— Ой, не понравится! — Анюта закачала головой.

— То-то и оно, что не понравится. Так вот и будет хорошо только тому человеку, у которого ты делаешь приборку, а тебе оттого выйдет только одно худо. К тому же он может заставить работать на себя и других людей, через эту силу-то волшебную Феи той, Лесной. И сколько народу тогда станет бедствовать и от горя маяться? Поди — сосчитай!

— А мы попросим Фею, чтобы она нас не обижала — не слушала того плохого дядьку.

— Дядьку!.. Так это может быть вовсе и не дядька. Это может быть женщина. Только что с того-то? Кто это станет разбирать, кто из нас прав, а кто виноват? Кто станет решения принимать? Фея? И тебе не жалко её? Она же, бедненькая, умается! Совсем измучается, стараясь разобраться чьё желание выполнять, а чьё не выполнять. Поэтому и получается, что видеть её людям не надо! Пускай себе спокойно живёт в своём лесу, — коли ей того хочется. Не надо её тревожить, надоедая со всякими желаниями. Если захочет, она сама придёт. Ты вот маму с папой и меня с дедушкой слушайся, расти умницей, тогда, глядишь, она приметит тебя, и придёт к тебе, и спросит: «Что хочет Анюта, у которой глазки голубые-голубые, ясные-ясные?» — Девочка засмеялась, потому что бабушка защекотала её. — Вот тогда ты и попросишь её обо всём, о чём только пожелаешь… а пока спи, спи уже…

— Бабушка, бабушка, а ты всё-таки расскажи про Горелую Гору на Чёртовых Куличках! — не унималась девочка. — И про Фею, всё равно, расскажи, а то я не узнаю её, когда она придёт!

Бабушка рассмеялась:

— А ты уж так сразу уверена, что она к тебе непременно придёт?

— А как же! Я очень послушная девочка. Она обязательно придёт — вот увидишь!

— Ладно, ладно… Придёт. Конечно, придёт. Спи.

— Ты так и не сказала, расскажешь или нет? Расскажи!

— Расскажу. Завтра расскажу. Я ведь за день тоже умаялась — мне отдохнуть надо. Родители твои лишь в субботу приедут, а неделя только началась — мне ещё понадобится много сил.

— Зачем?

— Как зачем? Чтобы тебя развлекать! Ведь у нас с тобой много чего запланировано, правда?

— Правда. Это правда. Нам много чего надо наделать, — подтвердила Анюта и натянула до подбородка одеяло.

— Вот и умница. Вот и молодец. — Бабушка приняла у неё с лобика волосики, с трудом нагнулась и поцеловала внучку. — Спокойно спи. Спокойной тебе ночки, дитятко.

— И тебе спокойной ночи, бабушка. Спи и ты спокойно.

— Я постараюсь, — тихо сказала бабушка, приподнимаясь с кровати.

Бабушка была восьмидесяти трёх летней старушкой, и звали её сложно, непривычно, но узнаваемо, — Матрёна. Внучке обещалась она рассказать не очень радостную и даже печальную и страшную историю Горелой Горы лишь потому, что надеялась на её малые года, полагая, что к утру всё позабудется, а ежели нет, то, увидав день, блистающий в ярком солнечном свете, девочка с готовностью в него устремится, как ласточка в голубое небо, чтобы покувыркаться в нём под золотистыми кучевыми облаками.

Но день выдался пасмурным, и в неуютном сумраке деревенской избы девочке было грустно.

Анюта капризничала, не поддаваясь ни на какие уговоры: она отказывалась вставать с постели, а также — кушать, до тех пор, пока обещанное не будет исполнено.

— Обещания надо выполнять! — напоминала она бабушку. — Так все говорят. И ты тоже. И мама с папой. Скажи, Игорёк! Скажи ей, чтобы она меня не обманывала! Пусть расскажет про Фею. И про чертей на Чёртовых Куличках. И про гору, которая сгорела. Пусть! Пусть! — канючила Анюта, топоча под одеялом ножками и переходя на заливчатый визг.

Бабушка смирилась. Иного выхода не было — надо было усаживаться поудобнее и рассказывать внучке, а заодно и неподалёку сидящему внуку, легенду, с издавна бывшую страшилкой и в какой-то мере гордостью местных жителей.

— Ну, слушай.

Анюта тут же утихла, подложила под щёку ладошку:

— Я слушаю.

 

2 (86)

 

— Для чего об этом говорить? — буркнул Игорь. — Ерунда всё это. Небылица. Чушь поганая.

— Не смей так говорить! — строго пресекла его бабушка. — Не говори таких слов! И не чушь это вовсе — это всё огромное назидание вот таким Фомкам неверующим… Смотри, как бы от неверия чего худого не вышло!

— Вот ещё, — сказал внук, возясь за столом на кухне с длинным оранжево-чёрным пером с зеленоватым отливом, — чего захотела… Сказки да враки!

— Пусть даже и так, а всё же послушай.

— Да слышал я — рассказывала уже, пугала меня, когда я был таким же несмышлёным, как Анька.

— Не пугала. А рассказывала как сказку, чтобы интересно тебе было и было, что вспомнить по-настоящему поучительного, когда подрастёшь.

— Да уж, поучительное. И не говори…

— Ну рассказывай же! — встряла Анюта, усаживаясь в постели.

— Да-да!.. — скоро проговорила бабушка и подняла подушку, чтобы внучке было удобнее сидеть, опираясь на мягкий гусиный пух. — Удобно?

— Ага, очень… Рассказывай.

— Ну, значится так… с чего же начать?

— А с того, как их всех — того… — подал голос Игорь.

— Не мешай! — прокричала Анюта и надула щёки, насупила бровки, возмущаясь поведением такого взрослого, но такого глупого мальчика.

— Ладно… ладно… — процедил Игорь, занимаясь пером, которое он хотел закрепить на конце палочки.

— Было это давным-давно, — начала рассказ бабушка, — уж и не упомнят люди, когда это по правде было. Но говорят, что тогда ещё царица была правительницей нашей страны, да и не страна это была, а целое государство, то есть царство.

— Ух-ты… — выдохнула девочка.

— Да, такие были времена. И говорят, было это лет двести назад… теперь уже, может, и больше. Может, и все двести пятьдесят выйдут.

— Ой! — удивилась Анюта. — Как давно!

— Давно, — донёсся с кухни голос Игоря. — В том-то и дело, что давно. Небось, успели люди, напридумывали всякого — приплели к тому, что было, чего и не было вовсе. И чего не было, наберётся больше, чем того, что и вправду было.

— Народ, конечно, много чего допридумывал, навертел, да только я не знаю, и знать не могу, где правда, а где лож, — сказала бабушка. — Вот и рассказывать стану — тоже от себя чего-нибудь наговорю. Но это уж так ведётся, так это положено: каждый рассказчик вносит свой посильный вклад, приукрашивает или убирает, что ему негоже, а то и добавляет, если ему покажется, что так выйдет складнее да правильнее. У каждого свой вкус, своя память, которая не всегда может удержать в своих лабиринтах-извилинах всё в неизменном виде, свои способности у каждого и умения, склонности те ж… Ну, так вот. Было то время смутное, тёмное. Трудно жили люди. Тяжело им было на свете белом, под солнышком тёплым. Не было у них ни холодильников, ни телевизоров, ни машин, ни самолетов с вертолётами — ничего такого не было. Вот… Строго, властно вела себя царица, непримиримо управляла своими владениями. Всякое инакомыслие искоренялось, пресекалось, и не было простым людям ни покоя, ни воли. От мала до велика — все должны были на царские хоромы и угощения, праздники и увеселения день-деньской гнуть спину — работать, значит… И вера была для всех одна. Правда, всё никак не могли управиться со староверами — изловить их, извести. С раскольниками, значит. Они, горемычные бедолаги, по лесам северным, по тайге сибирской маялись-скрывались — веру свою берегли… не хотели они одного бога придать, чтобы другому в ножки покланяться. И было одно поселение, которое блюло и вовсе сущее инакомыслие. Жило оно и не так, и не эдак. Вообще не по-божески жило.

— А как же тогда? Как мы сейчас? — полюбопытствовала внучка.

— Как же это, «как мы сейчас»? Разве сейчас не стараются вернуть старое? Уж как у них получается — этого я не разберу, но разве ещё совсем недавно мы не по совести жили? Куда же это всё нажитое могло так скоро деться?.. Разве мы не строили лучшего мира, в котором и праведному, и грешному всегда было бы уготовано одно единое место: не лучше и не хуже, чем у другого, у соседа, у ближнего его? Мы избавились от всяких там жестоких и несправедливых цариц, чтобы и на земле был рай, а не только на небе! Вот как. А то, что сейчас Бога меньше приваживают, а иной и вовсе позабыл, так это не беда! Бог — он един и вечен. Он всегда рядом, даже если человек слеп, и не хочет его узреть. Он его о том не спросит — Бог-то! — он всегда рядышком, никуда от него не денешься! Вот и ты на свет на божий народилась тоже по его наущению и повелению, а не царей-деспотов.

— А я могу его увидеть? — спросила Анюта.

— Конечно, можешь, но только не его настоящий лик. Настоящий Бог от человеческих глаз сокрыт. Он ему не кажется. Он только рядом всегда, и следит за каждым твоим шагом, а потом — судит. Строгий он — Бог-то! Очень строгий. Но справедливый… — Старушка помолчала, пошамкала беззубым ртом, пожевала воздух, закручинилась чего-то, призадумалась. — М-да… так-то оно на свете и ведётся… так-то… Далеко мы забрели от веры, и покинутого края уже не видать, а всё идём куда-то, идём… Но оно знакомо, куда идём-то… То нам хорошо знакомо… Сказано нам…

— Кем сказано? — не ленилась задавать вопросы Анюта, внимательно слушая бабушку.

— Известно кем — правительством нашим, мудрым и знающим. Оно всё продумало и просчитало — знает, где и как станет людям лучше жить. Вот и строим год за годом, от зари до зари лучшее для человека земное царство, а не для божьего наместника, то бишь для царя. Только что-то всё никак не достроим… всё куда-то не туда повёртываем… И обещанного Светлого Коммунизма я не увидала, а живу на свете долго, и уж теперь, наверное, и не будет ничего…

— Почему? — поинтересовалась девочка.

— Да уж шибко стара я стала. Тяжело мне по земле ступать — на покой надо.

— На какой такой покой? Ты уже на пенсии.

— Так-то оно так, но есть другой покой — божий. К нему пойду…

— Когда?

— Этого я не знаю… Не спрашивай меня и не отвлекай от рассказа! Ты вроде как хотела послушать о Лесной Фее, а сама всё уводишь меня в сторону. Дай же мне спокойно рассказать!

— Хорошо, бабушка. Рассказывай. Я больше не стану мешать. Рассказывай, — согласилась Анюта и поджала губы.

— Так, на чём же я остановилась? — замешкалась бабушка. — Не помнишь? Что-то я забыла…

— Не по-божески они жили… — подсказал Игорь.

— Да-да, верно, внучек… верно… Не по-божески. Не верили они в небесное знамение, в единого Отца нашего. А верили они в силу жизни, природы, землицы-матушки, то есть были они идоло-пок-клон-никами, язычниками были. Служили они некий культ, вроде поклонения природе. И жили они совсем уединённо, и просто так никого к себе не принимали. Но, несмотря на то, что они были совсем иноверцами, отступниками перед словом божьим единым, были они людьми смирными, приветливыми и даже добрыми. Очень они землю любили, а потому любили они всё, что на ней ни произрастало бы под небом высоким, под звёздами далёкими, что мигают в тёмную ночь, и всех, кто бы ни ходил по ней, ни ползал бы или ни плавал бы в её водах глубоких, ни парил бы под облаками вольными… Такие вот были эти люди. И настолько они чутко чувствовали природу, мир, их породивший и окружающий, что могли понимать его и… говорить с ним, и даже… управлять им. — Последние слова бабушка сказала вполголоса, вкрадчиво и, выразительно посмотрев на смирнёхоньку внучку, продолжила: — Помогали они ему, давая ему от себя силу, если где с ним что не так происходило или что ему вредило, и он им в обратку давал силу, подпитывал их — и были меж ними гармония и понимание… Вот какие вещи тогда происходили. Да-аааа… Языческое, оно конечно, поверие это… Даже как-то боязно говорить о таком… Ересь, одним словом! Инакомыслие. Но говорю я то, что знаю, и то, что, полагаю, на земле всё же было… Чего оно только на земле не бывает. Всякое бывает! Иной раз такое увидишь, что только диву даёшься. А оно ведь есть! И ничего с ним не поделаешь. Никуда его не спрячешь — уродилось уже, и преспокойно живёт рядышком с нами… Ну, да ладно, — боженька простит и меня, и их. Авось люди были незлобивые — вреда никому не причиняли и не желали. Чистые были люди. Поди, наивные вовсе. Но искренние и чуткие. Если каждую травинку понимаешь, боль её, страдание какое чувствуешь, то чего худого человеку сделать — это уж никак не возможно! Это уж верно так, я думаю… Что же это — букашку жалеть, а человека ненавидеть? Нет! Не верю я такому! А потому продолжу. Жили они так вота, жили, а потом и до них добрались царицыны наместники, исполнители её распоряжений — проведали они, значит, про них. И пришло к этим дитям природы горе, беда пришла. И не стало им жития: стали их в общую веру обращать, в божью, в православие — такая у нас вера. А они отрекаться от своего, ну, никак не хотят: их и так, и эдак мучают да притесняют, а они ни в какую, не уступают, держатся, сопротивляются неволе, заключённой в чуждом для них учении. Да и как же идти к тому богу, которого никто никогда не видел, кроме самых верных его учеников? Ведь своим-то божеством они были приняты — природой то есть. И зрили его — природу ту. Как же её не увидеть-то? Она всюдова, всюду… Они говорили с нею как равные и обменивались с нею силушкой. Как от такого явственного, видимого и осязаемого, уйти туда, где ты сольёшься с многочисленной паствой и станешь словно бы отверженным тем самым новым богом, вечно прося, вымаливая у него прощения, и не зная, получил ли ты его, и, если же нет, получишь ли когда-нибудь?! Да и от кого получать? Не видно же Отца-Бога Христова нашего… Да простит он меня! — Старушка перекрестилась.

Она была не столь уж верующая, но всё же побаивалась скорого свидания со Всемогущим, — к тому же в иной раз рука сама тянется ко лбу, а потом — на грудь, и — на плечи, чертя крест: персты сами собой складываются щепотью, а губы шепчут слова, выпрашивая милости до прощения. Да и стара она была: помнила она те времена, свои младые годы, когда по всякому празднику непременно всем семейством отправлялись в церковку, что стояла на горке у самого края леса, откуда её маковка далеко блистала позолотой, а колокольный перезвон долго блуждал по долу и жнивью, плутал в деревцах и скользил по речной глади…

Анюта с Игорем знали о такой склонности многих, если не сказать — всех престарелых людей, а потому не удивлялись тому, что их родная бабушка подвержена той же напасти. Сами-то они хотя и были крещёными по младенчеству, но были неверующими, и в церковь в своём разумном, правда, пока ещё малом, возрасте не ходили вовсе.

— Не знаю я и не ведаю, а хочется, чтобы Он был правдой — так оно всё как-то легче, — вроде как оправдалась бабушка перед молчащей, но внимательно смотрящей на неё внучкой. — И ушли они, — продолжила старушка начатое, но в который уже раз утерянное повествование. — Снялись с дорогого сердцу насиженного места и тихонечко, тайно растворились в широких лесах нашей землицы. Долго они не могли подобрать себе нового пристанища, постоянного дома для себя и своих деток… Хотя и был для них весь мир одним большим и пригожим домом, но всякому человеку надлежит где-то осесть, чтобы пустить корни да укрепить веру, примирить дух. Не вечно же терпеть мытарства, бегая от супостатов?! Вот, наконец, они добрались до нашего уголка. Уж как они тут оказались — не ведаю, и откуда шли — тоже не ведаю. Но встали они поселением недалече от нашей деревеньки — тогда, может, её ещё и не было, может, жил тут один какой старик со старухой, а деревни были где-то в других здешних местах… Чего не знаю, того не знаю. Не скажу, не ручаюсь я за это… Подобрали они в лесу, подальше от людей, подходящее место, расчистили площадку и поставили дома-срубы. Стали они обживаться. И всё вроде как хорошо шло. Вели они себя смирно, на глаза никому не являлись, инородно себя никак не проявляли. Так что люди их и не трогали. Но постепенно всё же что-то — то одно, то другое — происходило, и накапливалось. Стали появляться, расти и множиться слухи об их веровании, об их склонностях-пристрастиях. И дошло это от простых людей до местного настоятеля церкви. А от него уже было доложено куда повыше — местному уездному управителю, да и помещикам каким местным — за кем та земля числилась в полном распоряжении. И пришли к ним все самые важные, властные персоны наших тутошних мест того далёкого времени. И стали узнавать, что да как у них происходит, какую веру они толкуют, каким богам молитвы возносят, перед кем прощения просят… А они — не говорят, молчат. Тогда батюшка, поп то есть, подсовывает им крест для целования и библию для совершения молитвы. А они не подходят, чураются. А он, недолго думая, достаёт хлебец, вино красное, масло — причащать собирается да помазывать елеем… просит сообщать имена умерших и народившихся, чтобы молебен совершить и крещение провести. Метёлку взял — и давай махать ею и брызгать всюду святою водою… Ну, в общем, делает всё, что требо при проведении службы, дабы снизошла божественная благодать на заблудшие души людей, которые с самого начала тайного поселения в лесах наших не показывались в церкви, что была под присмотром этого самого священнослужителя… Кадилом он машет — злых духов всяких, нечисть гоняет… благовониями стращает-пугает… Ну, а людям этим хоть бы что — пустяки это для них. Не придают они никакого значения такому обряду, потому что вовсе не верят ни в каких богов. И оттого стоят они смирно и смотрят на всё спокойно. Но причащаться отказались и имён усопших и рождённых не говорят… Тогда поп объявляет, что все они как есть до одного инакомыслящие, отступники и предатели рода человеческого, поклоняющиеся каким-то своим неведомым богам — язычники, а то и того хуже — атеисты. Но тут я точно не скажу — подробностей я не ведаю, — может, и путаю чего… Нам не докладывали: мы — крестьянские дети, крепостные мы, подневольный маленький люд, перед которым важные господа и тогда отчётов не давали, и теперь отчёт держат не особливо. А если отчитаются, то соврут — не дорого возьмут. Кто с них взыщет? Мы, что ли? Как же это мы сделаем? Через суд, что ли? На нас сразу же найдётся управа: плетью или батогом жахнут — вот и делу конец, а то и — в яму или в оброк… мало ли чего припасено у господ на простого человека… нам ли знать?.. Поп надрывается, кричит, возмущается — к ответу призывает! И местный помещик напустился, мол, на земле моей, в лесах моих поселились без дозволения, а за это в самый раз можно пойти в острог али на каторгу! Да и вообще, кто вы, чьих будете, от кого убёгли? — это ведь тоже батоги, а то и каторга — это уж как соизволит ихний хозяин. И губернатор с главным полицаем тут как тут! Скок-поскок… подбежали и давай грозить… — только видят, что народу в поселении многовато, а они с собой не прихватили ни солдат, ни полицейских — налегке пришли. Давай сторониться… и наутёк! Хотя никто на них не наскакивал, не пужал их, а только вдруг что-то с ними сделалось — они и пустились со всех ног в обратный путь. И долго после поселенцы наши жили-поживали да добра наживали — никто их не тревожил. Вроде так выходит, что все о них позабыли, будто и не было ничего — не ходили к ним власть имущие с дознанием. Наверное, оно так и было: умели они подействовать на людей так, что те позабывают вдруг всё на свете — не упомнят люди случившегося с ними, а то и привидится им нечто невообразимое — заберётся в голову такая жуть и небывальщина, что удирай, ни удирай, а всё никуда не денешься — всюду она настигнет и накажет. Натерпишься такого кошмара, что после сам пуще всего захочешь позабыть с тобою приключившееся… а не то, глядишь, напрямки могли позаботиться они о памяти бедолаги-недотёпы, сунувшегося к ним, покусившегося на их жизнь. Только вот поселенцы те не ахти как одобряли грубое действие, обращённое на людей, — против они были всякого насилия над человеком, хотели только одного: жить в мире, понимании со всем и всяким, без какого-либо разбора, без должностей, без сословий, без рангов… мирно жить, единым порывом с землицей-праматерью, с кормилицей и хозяюшкой… И сказал тогда главный над ними начальник — верховный правитель-распорядитель, а может, старший почтенный наставник, старец, посеребрённая сединами мудрёная головушка, — уж и не знаю, кто у них там был, но думаю, что всё же не жрец и не шаман, потому что у них сроду не водилось ни волшебства, ни колдовства — земные то люди были, спокойные да чистые, правильные то люди были… ну, так вот, и сказал тогда владыка: «Нам никогда не будет покоя на этой прекрасной земле. Никто не пойдёт нам на встречу — не простит нас, не примет. Мы всегда будем гонимы и истязаемы. В мире по ту сторону от нас нет примирения — только слова, пустые слова обмана. Теперь всё зависит лишь от нас. Мы — дети земли, те, кто постиг её и принял её. Она — наш дом. И только в нём, в доме этом, наше успокоение: успокоение в уединении, скрытости от алчущих взглядов, от нетерпимых корыстных сердец. Ни одна власть не пойдёт нам на встречу — нам неоткуда и не от кого ждать признания и прощения в том, в чём мы чисты и светлы. Никак невозможно продолжать не нами начатое противостояние — это заложено в учении нашем от умения нашего: в нём заключено, что не требо обижать не только брата или сестру, какой бы они ни были веры, а и любое порождение природы, и саму влажну чёрну землицу, по которой всякий ступает. Потому, призываю вас, больше не противиться тем, кто посягает на наше миропонимание, кто стремится облачить нас своей верой, поставить на колени подле их богов, понудить склонить головы перед ними в молчаливом повиновении. Их много. Их большинство. Их так много — всё одно, что насекомых в лесных чащах. Нам их не переубедить словом, а делом — нам не потребно: нам никак нельзя пасть до их пределов злого умысла. Сложим, люди, мои сыны и дочери, наши мечи и клинки, но не подставим спины под батога самонаречённых над нами господ. Обратимся в пыль, ляжем прахом, из которого мы создались, из которого вышли, и в котором всякой земной твари уютно и пригоже пуще любых хором, обвешанных драгоценными камнями казематов. Сольёмся с природой — уйдём в почву, дабы её удобрить, как тому положено быть и против чего мы не вправе восставать!» — И народ одобрительно зашумел, и покорно, без горечи и страха, принял мудрые, верные слова. «Сольёмся! Сольёмся! — закричали все. — Никогда нам не обрести покоя, а убивать мы не станем, и не станем как-либо иначе вредить людям. Не отстанут они, не отпустят нас — потянут в свой мир, под свои законы, силой поставят на колени ради того только, чтобы и мы были равны со всеми в мыслях и помыслах. Не бывать тому! Мы должны до конца быть верными детьми земли нашей, праматери нашей. Мы станем вечны и могущи — наш прах породит много новой жизни для жизни. Быть тому! Мы готовы! Мы — любящие дети в любимом доме, а потому нас ничто не пугает — всё любо нам, всё по нраву!» — Так и порешили люди того поселения. И, когда в миру снова вспомнили об их существовании, и снова пришли по их души, они не стали дожидаться, когда над ними совершат поругание. Они внушили пришлым видение непреодолимой стены, преградившей им путь. А сами, в одёжках из простой льняной холстины, легли вниз личиками, бедолаги наши, друидики наши, на холодну земельку, все-все — со своими малыми детками… взялись ручками и… стихли… — Бабушка всхлипнула. — Не дались они в лапы извергу-супостату — предпочли смертушку, а не оковы чужого для них, — пускай чистенького, как дитятко румяное с хлипенькими ножками и ручонками, а с головкой светленькой, с личиком улыбчивым, — спасителя нашего Иисуса Христа… и боженьки нашего Отца Его… В том ли их вина?.. Я не знаю… Не мне судить… И никому не судить! Прежде надо оборотиться к себе и себя узреть, а уж после на другого пенять и чаять, что да как будет дальше… Так вот простенько легли они на землицу личиками вниз — прислушались к ней… и ушли, растворились душами, сущностями своими, всем летучим эфиром, каждой живой клеточкой… были они поглощены, были они впитаны всей землёй — стали они жить и поживать в каждой травинке, в каждом листочке, во всякой ползущей по цветку букашке — они были везде и всюду, и одновременно с тем были все рядышком, вместе, на века неразлучны, сплочены, едины… Расстались с жизнью в человеческом обличии — умерли, значит, они так… Вот как на белом свете бывает… И пришли тогда непримиримые вельможи, и пришли с ними не менее непримиримые жандармы да крестьяне и, недолго думая, решая по скорому, тела их бездыханные там же и похоронили — как зверушек каких побросали без разбора, не стесняясь рясы отцов святых, там же стоящих не малым числом, и не протестующих против такого непочтения к усопшим, побросали их в общую могилку… и место то без остаточка сровняли с землёй — так, что и не разобрать стало, где эта могилка… А деревню их, поселение то, где жили сектантики, сожгли… дотла сожгли… И наказали всякому местному жителю, которому что-то как-то было известно, и вообще всем, кто к этому злодейству был приурочен, наказали даже не поминать в мыслях о сём бесчинстве, а тем более в словах — крепко забыть о том месте и о людях на нём живших. И застращали, припугнув тем, что иначе церковь придаст их анафеме, проклятию, отлучит от божественной благодати… а ещё их могут сослать на каторгу или посадить в студёные казематы за инакомыслие, за ересь, где они и найдут смерть в мучениях… Так и начала складываться молва, что место то чёрное, нечистое, опасное, и ходить туда никому не следует, — Бабушка вздохнула, вытерла скупую слезу с морщинистого, сожмуренного старостью лица.

Внучка смотрела на неё во все глаза и была готова разреветься. Она настолько погрузилась в молчаливое созерцание бабушки, творящей посредством рассказа волшебство, пробуждая давно утихшие события с унесёнными ветрами времени жизнями, что, зачарованная тишиной и бабушкиной речью, таилась, боясь хотя бы чуточку пошевельнуться — и сбить хрупкие мимолётные ощущения…

Девочка лупала влажными голубыми глазёнками, приоткрыв ротик. Даже её брат Игорь не только больше не отпускал едких замечаний, но и отложил своё занятие, и задумчиво уставился в кирзовые сапоги возле двери, в которых папа два-три дня назад ходил за грибами куда-то в том направлении, где лежит таинственное и пугающее место, о котором рассказала бабушка.

— Человек, вошедший в ту область, — продолжила бабушка, — неизменно попадает под её влияние: у него происходит замешательство от смешения чувств, и оттого он сам не ведает, что творит или что с ним происходит, а после — что с ним было. Если бы не было той боли невинно погубленных безвредных душ людских, то и тогда было бы не по себе всякому человеку, оказавшемуся в том месте, а так — и подавно! Человека одуряют противоречия: боль, страдание, мучение, переживание, сожаление смешиваются с радостью, добром, благом, погружением в мир окружающий — всем тем, что было вначале, до трагедии…

— А Фея? — робко спросил Игорь.

Анюта дёрнула головой, откликаясь на его голос, и тут же возвернула её обратно, чтобы воззриться на бабушку — молчаливо, но красноречиво показывая трепетное ожидание, мольбу, самую живую поддержку прозвучавшему вопросу, на который бабушка была, ну… просто обязана была дать ответ — не имела она более права умалчивать и утаивать!

И бабушка не противилась:

— Фея? Что же Фея? О ней, по правде сказать, я мало что знаю… да никто ничего толком о ней не знает… может, есть она, а может, и нет её вовсе. Как знать… люди сказывают разное… Только место то, не простое: не всему, что увидишь там, следует верить! А так, пожалуйста, скажу, что нет-нет да кто-то туда забредает-попадает… Бывало, что и я лазала где-то в тех краях, и в меня всякие бредни входили, помыкали мною, с ума сводили, — но щас не об этом, об этом я как-нибудь после расскажу, после… А так — забредают люди… Забредут — и на свою голову получают проблемы: дурман и блуждание, или же страх от оживающего — дышащего и думающего — леса, и обязательно — беспамятство!.. Потом иной человек что-то да припомнит — и рассказывает, что с ним было, — а уж остальные люди, кто слушает его, решают, что он оказался как раз на том самом месте. Послушают они, посудачат, подумают — и от себя чего-нибудь добавят, приплетут, передавая, пересказывая небывалое происшествие другим людям, — вот так и утверждалось поверие о том, что место то нечистое, а то, что там когда-то жили чистые и наивные люди, любящие и чтящие землю, не хотели вспоминать да примечать, хотели позабыть, утерять в веках или во времени, потому что так интереснее и проще: никакой вам головной боли о каком-то учении, — и без этого довеска страшилка выходит отменная. Для чего же подробности?! Таким вот образом люди всё твёрже и убеждённее стали полагать, что там живёт или жила когда-то нечистая сила. Потом кто-то увидал девушку. Потом ещё один увидал, и ещё… и стали поговаривать, что вот она-то всему и виновница, что она — ведьма. Она живёт в тамошних краях, и потому, оберегая свой дом, творит такую вот нечисть. Но она так красива! И порой является она в чём родила мать — нагая. Молодая, говорят люди, спелая, задорная, пригожая со всех сторон — как ни посмотри, как не поверни… Многих мужиков она сводила и сводит с ума. Прямо может довести до бесчувствия — последний рассудок теряют! До сих пор отваживаются пустоголовые мужички пускаться в рискованные поиски таинственной лесной девицы — её то есть, Лесной Феи, значит. Но не со всяким она заигрывает, не всякому открывается. Кто она такая, откуда взялась — никто не знает. Поговаривают, что она может быть из нашей деревни. Но… кто его знает? Так ли, нет ли… Бывало, конечно, что из нашей деревни кто-то куда-то уходил, не предупреждая, насовсем уходил, а то и пропадал, отправившись в лес… Всяко бывало. Может, и вправду она — одна из наших девок, деревенских. Как знать… Только молва о ней идёт не так давно. Может, три десятка лет, а может, и полста — с полвека то есть. Не больше. Раньше я её что-то не упомню. При моём детстве о ней ничего не было слышно… А может, и нет её вовсе… Ничего более я не могу про неё сказать. Уж простите свою бабушку — не всё она знает. Чего не знаю, того не знаю! На этом и сказу конец. А кто слушал…

— Молодец, — прошептала, заканчивая присказку, Анюта.

— Правильно, — подтвердила бабушка. — Чего-то я устала. День только начался, а я уже устала… Пойду, полежу. А ты, Анюта, давай-ка, подымайся — пора кушать. Постельку с братиком заправьте, оденься, умойся, а потом я подымусь, и сядем за стол кушать. Пойду я… полежу.

— Отдохни, бабушка, — сказала внучка, проворно выбираясь из-под одеяла. — Полежи, я сама со всем управлюсь. И на стол мы соберём, да, Игорь?

— Соберём.

— Вот и молодцы. А то за длинным рассказом я что-то притомилась — полежу.

 

Продолжить чтение Часть 3 Главы 87-91

  ПОДДЕРЖАТЬ АВТОРА