Глава девятая

 

Павла разбудило буйство матери:

— Где носило тебя, окаянный? Посмотри на себя… тебя что, в аду черти мутузили? Нализался до беспамятства, мерзавец! Что ты там бормочешь? Какие собаки, какая такая куда-то там ползущая ночь? О, боже! — Женщина всплеснула руками, озаряемая  внезапной догадкой. — Неужели, белая горячка?

Павел приоткрыл дверь своей спальни и… приоткрыл рот.

Отец висел безжизненной тушей на плечах матери, которая старалась доволочь его до ванны. Одежда на нём была безобразно грязной и изодранной, на теле виднелись ужасные порезы и кровоподтёки.

— Чего вылупился? — возмутилась мать на сына. — Ещё один бесчувственный. Стоит. Чего пялишься? Иди, ставь стул в ванную. Сейчас будем ображивать эту скотину!

Пашка смотался на кухню, притащил стул, брякнул им об пол.

— Не греми. Мне только тебя не хватало. Без тебя нервы на пределе.

Мать придвинула ногой стул ближе к стене ванной комнаты и опустила на него мужа, что-то невнятно бормочущего. Костя начал заваливаться назад, на стену. На какое-то мгновение он потерял координацию в пространстве, как будто падая в пустоту. Он испугался, дёрнулся, подскочил, но сильные женские руки грубо водворили его на прежнее место.

— Сиди. Не рыпайся, охламон. Кто же это тебя так?

— Мужик с собаками… в темноте, — ответил муж, смотря на жену широко распахнутыми глазами. — Я уснул, а тут — он. И приближается. И с ним собаки. Рычат, слюна течёт… как кинутся! Как унёс ноги, не знаю?

— Ага-ага, как же! Небось, с кем-нибудь подрался по пьяни, а по дороге домой не смог обойти стороной пару-тройку ям с кустами. Вот тебе и всё объяснение. Что же это надо натворить такого, чтобы кто-то стал на тебя собак натравливать?

Павлу такое предположение матери показалось разумным, а у отца — самая настоящая белая горячка. Надо вызывать «Скорую»! Он так и сказал матери.

— Какая скорая? Молчи! — прикрикнула на него Анфиса. — И вообще, а ну-ка ступай отсюда, живо спать!

Павел стоял. Он был в одних трусах и, сжавшись, от чего-то дрожал, — может, замёрз?

— Кому говорю, неслух? Живо спать, не твоего ума дело! А ну пошёл! — И она выросла над мальчиком, властная и грозная.

Павел побежал к себе.

Был третий час ночи.

Но Павел не спал. Он всё лежал, пугливо прислушиваясь к шорохам и стукам. Когда же раздавались голоса, он, ожидая, что они сейчас же смолкнут, продолжал лежать, борясь с соблазном, подскочить с постели и узнать, что творится. Если голоса не смолкали долго, он наконец поднимался и заглядывал в приоткрытую дверь, иной раз, чтобы лучше разбирать слова отца, выдвигая вперёд ухо.

Мать раздела и запихала отца в ванну. Она обмыла его и обтёрла какой-то тряпкой.

«Это моя футболка!» — сообразил Павел.

Мать стала измазывать раны отца зелёнкой, а потом взялась за бинт.

Анфиса и думать не хотела ни о какой белой или розовой с бирюзовым отливом горячке, о больнице, о милиции, о позоре. Не желая выносить сор из избы, она решила успокоить своего мужика единственным возможным и известным, не единожды проверенным способом: она пошла к соседке «у которой всегда было».

— Марфа, налей стаканчик, — попросила Анфиса.

Марфа Анатольевна, дебелая, неповоротливая женщина, изучила растрёпанный вид Анфисы.

— Подожди, — сказала она и закрыла дверь.

Через минуту в дверь просунулся наполненный мутной водой гранёный стакан.

— С тебя полтина. И не забудь вернуть стакан, — сказала Марфа.

— Конечно-конечно, как можно, всё отдам.

— Что, не спит, буянит?

— Да так… Он где-то немножко загулял. Пришёл весь в ссадинах… верно, в овраг скатился. Говорит, что за ним гнались собаки. От пережитого никак не придёт в себя. Вот, просит, умоляет дать выпить. Надеюсь, что поможет.

— Поможет. Это оно уж так… а может, и нет, — добавила Марфа к чему-то и захлопнула дверь.

— Ох умничка, вот спасибочки, — облапив обеими руками стакан, сказал муж и осушил подношение вчистую. Он опрокинулся на постель, что-то пролопотал и скоро уснул.

Павел прикрыл дверь. Он лёг и задумался о страстях-мордастях, которые любят выползать на волю под покровом ночи, чтобы творить всякие вредные безобразия простым, то есть живым, людям, — и тихо уснул. Павел ворочался, стонал, потел, но не просыпался.

Утро было столь же безрадостным, как и пережитая тревожная ночь: было пасмурно, дул неприятный ветер. Выходить из дома, направляясь в школу, не хотелось. Но и задерживаться в четырёх стенах при отце, которого поутру не добудилась мать — так и ушла на работу, оставив его дрыхнуть без задних ног, — тоже не хотелось.

В эмалированное ведро в ванной комнате были заброшены грязные, подранные, все в крови шмотки отца. Теперь, скорее всего, бывшие — отстирать и залатать их не удастся. Смотря на перемешенную с грязью запёкшуюся кровь, Пашка поёжился… и поспешил к первому уроку.

Когда началось преследование Романа Садова, Пашка впервые за день порадовался, потому что появилась возможность на ком-то отыграться, кого-то задрать, унизить, помутузить, изливая скопившуюся злобу от случившихся в его семье неурядиц. Вот и он может иметь над кем-то власть!

Садов вёл себя чуднее чудного: он ходил, стоял или сидел уставившись в точку, а когда что-то настойчиво старалось привлечь его внимание или принуждало к реакции, то смотрел всё также пусто и бессмысленно, молча.

Все ребята решили, что после вчерашнего припадка Садову либо стыдно, либо он до сих пор от него не отошёл. Какое-то время они боялись подходить к нему, — что если повторится вчерашнее?

Маленький, щуплый, хулиганистый Володя Козлеев притащил две сигареты, умыкнутые из отцовской пачки, и гвардия разношерстных ребят, возглавляемая бессменным предводителем Сергеем Толкаевым, отправилась за школу, чтобы добавить себе форсу зажатой в зубах цигаркой.

Набившись под шапки низеньких клёнов, росших вдоль школьного бока, обращённого к главной автодороге, пронизавшей весь город, они пускали клубы дыма, кашляли, опирались на белые керамические квадратики в блочной стене, подтрунивали над слабачками, подначивали, балагурили, бранились, обсуждали события последних дней. И тут разнеслась весть о том, что на другой стороне школьного двора, за спортивной площадкой, в густых кустах замечен Ромчик: он сидит там и плюёт на весь мир. Эта новость была тревожной. Да настолько, что требовала от ребят срочного вмешательства. Наисрочнейшего! Ромку надлежало выкурить из куста и хорошенько погонять по двору или сразу там же каа-аак следует помутузить! Заманчиво, да?

Козлеев, куривший в этот день больше остальных, так как он стащил у отца аж целых три сигареты, одну из которых он высмолил, не доходя до школы, проявил непонимание:

— А чо, он просто сидит и всё?

— А что, этого мало? — подивился Жора по прозвищу Безбашенный, выпучив на Козлеева глаза.

— У него там что-то красненькое, — стесняясь, неуверенно сказал Лёшка по прозвищу Очкастый или Очкастый Ушастик, а то и попросту Ушастый-Очкастый, который сам же и принёс весть о Ромке.

— Что!? Что-что? — встрепенулся предводитель и закрутил белобрысой головой, и заморгал выцветшими ресницами над блекло-серыми глазами. — Кто-то дал ему деньги? — Он требовательно оглядел ребят, заключил: — Таа-аак, получается, что у этого балбеса есть то, что хочет заполучить каждый в нашей школе? И не только в нашей! Нее-еет… это надо же!

— Ему дал Борька, Борька Кураев… кажется, — вмешался всё тот же Очкастый, и его мягкое упитанное тело покрылось лёгким налётом румянца.

— С него станется, он может, охотно верю, спасибо, Очкастый. — Сергей Толкаев ткнул пальцем в живот упитанного мальчика в очках. — У-ууу… Ушастый!

Ушастый-Очкастый покраснел ещё больше, но радостно заулыбался, игриво прогнувшись под жёстким напором пальца предводителя: лестная похвала из уст Самого-О-Го-Гогого-Какого пацана — приятно на сердце, но физически больно!

Остальные тоже заулыбались, затоптались, затолкались, загудели.

— А ну-ка, братва, погнали, проучим недомерка!

— Кого? — не понял Козлеев.

— Садова! Кого-кого, у, балда! – отозвался Толкаев

— А я думал Кураева, — сказал Жора Безбашенный.

— Ещё один! — поразился главарь. — Ну, вы даёте! А ну пошли и без всяких лишних разговоров. Надеюсь, это понятно? Ну чо, Лёха, очки не сползают? — При исполнении одного из последних боевых поручений у Ушастого отвалилась дужка оправы очков: теперь она держалась на синей изоленте. Лёша поправил очки. — Тогда давай, показывай дорогу. Ты у нас будешь Иваном Сусаниным!

— Он нас ща заведёт в болото! — подключился Жора.

— Где же он его найдёт?

— А он найдёт! Вот то-то и оно, что он найдёт!

И все заржали.

Шестеро пацанов в красных пионерских галстуках и со значками ленинцев на лацкан тёмно-синих пиджаков заспешило в обход школьной ограды, чтобы зайти в тыл предполагаемому противнику.

— Вон, он там, — указал Лёша, и глаза у него, увеличенные очками, светились счастьем от удачно исполненного долга, от обожания и поклонения, которые он испытывал к Сергею Толкаеву, и от предвкушения предстоящей потехи.

Толкаев прошёл вперёд.

Махнул рукой — следовать за ним.

Без колебаний и излишних мыслей рабы сдвинулись с места плотной кучей.

— Что у нас здесь? А! —  неожиданно впадая в гущу кустов, выкрикнул Толкаев.

Там никого не было.

— Это что… что это такое? — Он развернулся к очкарику Лёше. — Здесь никого нет!

Раскрасневшееся лицо Лёши быстро теряло цвет. Глаза от страха заметались. Это был провал, это был позор! Так гордо всех вёл. Предвкушал предстоящие события. И на тебе! Такое несчастье… вот чем закончилось! «Сейчас меня станут бить», — подумалось Лёше, и он заблаговременно обмяк телом, опустив плетьми руки.

Но тут закричал Безбашенный:

— Вон он, смотрите!

Лёша был спасён.

Все повернулись и увидели Садова, подходящего к углу школы.

— А ну, быстро, держи его! — азартно прокричал Толкаев.

Все кинулись вперёд.

Не побежал лишь Толкаев Сергей: он шёл и скучно жикал камушки, держа руки в карманах. Низко опустив голову, он сурово, с прищуром поглядывал на то, как его подчинённые догоняют Романа, скручивают ему руки, прижимают его к стене и послушно расступаются, чтобы главарь наконец-то лицезрел пойманную, как оказалось норовистую, дичь.

— Ну, что? — подходя, с расстановкой, зловеще спокойно процедил Толкаев, не забывая поглядывая по сторонам — нет ли взрослых. — Вот ты и попался. — Он уже стоял вплотную и смотрел в чёрные градины глаз Романа, распластанного на стене, словно жук на столе у их биологички Нины Николаевны. — Чего это ты забываешь товарищей? Не делишься с ними своими радостями. Мы о них узнаём из вторых рук.

— Чего? — пробормотал Рома. — Я чего… у меня ничего… я ничего… что?

— Чего-чего… Давай, показывай, что тебе дал Кураев.

— У меня ничего нет. Он ничего не давал.

— Во врёт! Во загинает! «Не давал». Да я сам видел… мы все видели, как ты корчился в припадке.

Рома только моргал.

— Чо это с тобой было? У тебя часто такие судороги? Это ты от радости, что ли? Счастье ошарашило, в голову ударило?

— Я не знаю. Это само.

— «Само». Так не бывает. Должна быть причина.

— Так получилось, я не виноват, извините, отпустите меня, что я вам сделал?

Это уже была неслыханная дерзость. Наглость?

— А ну-ка, ребята, что у него там в карманах?

— Не-е-еет… — застонал Рома, неуверенно дёрнувшись.

Лёша ловко извлёк из бокового кармана школьного пиджака Ромы десять рублей.

— Во! — восторжествовал Лёша, с готовностью, без намёка на жалость, протягивая денежку Толкаеву.

— А говоришь, «ничего». Смотри, какая гладенькая, чистенькая и даже хрустящая. Может, она у тебя ещё и пахнет деньгами? — подивился Сергей Толкаев, чувствуя, как ему крутит живот зависть, потому что даже у него не было такой хорошей бумажки. У н-е-г-о и — не было! Какое неуважение, какая несправедливость! Но зато теперь — есть! И это — несомненно. — Хороша! —  Все следили за предводителем, а тот изучал купюру на просвет — он искал водяные знаки. — Может быть, у тебя ещё такие найдутся? — Все повернули головы — посмотрели на Рому с интересом. — Подари нам, сделай нам приятно, мы не будем против, не откажемся и даже скажем тебе спасибо, правда, ребята? —  Все закивали, мол, скажем, скажем, да ещё хорошенько наподдадим, для скорости, ха, ха-ха!

Рома выпятил грудь, поднял голову, в лице появился твёрдый, непреклонный взгляд, — за ним никогда не замечалось таких преображений. Хотя… после вчерашнего, от этого недотёпы теперь можно было в любой момент ожидать чего угодно! Рома сполна доказал, что его психика способна на непредсказуемые проявления.

— У меня ничего больше нет, — твёрдо сказал Рома. — Ты забираешь единственную и последнюю.

— О как! — Толкаев вздёрнулся и, показывая невозмутимость, запихнул руки в карманы брюк — с ними тотчас пропала и десятирублёвка. Он сухонько, скучно дал приказ: — Обшмонать. — Что было исполнено незамедлительно.

Кроме мятых исписанных бумажек, где-то подобранных и зачем-то сплющенных пробок от винных бутылок, двух прищепок, огрызка верёвки, ключа, авторучки без колпачка, фантиков от конфет и самих конфет в количестве двух штук ничего не обнаружилось.

Толкаев приблизился и шумно задышал в грязное ухо Ромы:

— Ну, смотри, балбес, если увижу или узнаю, что ты нас обманул, держись, не сносить тебе головы. —  И двинул кулаком под дых.

Мучители отпустили Рому, и он согнулся, присел на корточки, стал хватать ртом воздух. По его круглой голове с жирными волосами, на макушке торчащими в разные стороны, шмякнуло несколько увесистых затрещин, и кто-то для довеска ударил два раза ногой по его толстой ляжке — всё это было обычным делом, поэтому Роману для завершённости картины, следуя устоявшейся традиции, полагалось заплакать, а потом размазывать слёзы по запылённому лицу, оставляя на нём разводы грязи… но мысль о портфеле, валяющемся где-то в школе, где среди страниц учебника по истории лежала царская трёхрублёвая купюра, владела Романом полностью, придавая стойкости и выдержки. Он мечтал как можно скорее добраться до портфеля, чтобы спасти последнюю оставшуюся драгоценность и утешиться, почувствовав её у себя в руках или возле сердца в кармане рубашки. Этого хотелось Роме больше всего. Ему не терпелось снова остаться наедине с теми необычными чувствами, мыслями, видениями, что просыпались в нём от соприкосновения с той старой цветной бумагой. Это было невозможно, но так мнилось Роме. Без этих ощущений ему теперь было безрадостно — утрата казалась невозвратной. И было что-то ещё, что-то, что он не мог объяснить: в нём как бы образовался вакуум, в который засасывало внутренности, а заодно — плоть с костями, — пустота была необъятной, тоска разъедала сердце, хотелось вопить и рыдать, биться в истерике и бросаться на стену, долбить и крушить всё, что ни подвернётся, — если и хотелось Роману плакать, то только поэтому. Пускай, пускай одноклассники продолжают его бить, пускай они не останавливаются, иначе он сам начнёт колотиться головой о стену — только бы пришла боль, жгучая, нестерпимая боль, потому что тогда она затмит мучительные чувства и мысли, она заполнит вдруг возникшую в Романе пустоту!

Роман чувствовал себя одиноким как никогда прежде.

Не посмотрев, где находятся обидчики, он со всех ног кинулся в школу окружным путём — через вход для учеников начальных классов, который был на другой стороне здания. Ему вдогонку понеслись комментарии.

— Смотри, как припустил!

— Во делает стрекоча!

— У него наверное есть заначка!

— Обманул, значит?

— Ничего, никуда не денется!

— Изловим, от нас не уйдёшь!

— Это точно!

— Во жарит!

Прозвучал звонок. Большая перемена закончилась. Дети потянулись в учебные классы.

Роман нашёл свой многострадальный портфель на первом этаже под скамейками. Он подобрал его, крепко прижал к груди и нырнул под лестницу, чтобы в уединении проверить сохранность дорогой ему потрёпанной и порванной, но красивой зелёненькой бумажки. Он надеялся, что её не коснулись руки вора.

На месте! Она в целости и сохранности. Теперь Рома вроде как не один.

От соприкосновения с денежкой по жилам потекли тёплые волны, и Романа всклень заполнило небывалое наслаждение: он закатил глаза, приоткрыл рот, выпустил струйку слюны, мелко затрясся… и, быстро опомнившись, овладев собой, он вырвал из середины тетради двойной лист, сложил его конвертиком, обслюнявил края и вложил в него денежку. Он засунул конверт в карман рубашки, который застегнул на пуговицу. Держа руку у сердца, над карманом, он вышел из тени лестничного марша. Огляделся. Небрежно, с безразличием отряхнулся, а скорее размазал пыль и грязь по синей школьной форме, по портфелю, лицу. Чуть было не сшиб ведро с водой и шваброй, оставленные уборщицей. После чего поплёлся наверх, в двадцать пятый кабинет, на урок литературы.

Немилостиво приняла опоздание Романа учительница Зоя Ивановна. Она отчитала его за безобразный, недостойный пионера внешний вид и попросила не садиться, а встать к доске и отвечать домашнее задание. И Роман оказался не готов исторгнуть из себя что-либо вразумительное о какой-то там тургеневской грозе, — ведь у него собственные, куда как более страшные, ходят-бродят клубящиеся грозовые тучи, и гремит гром, и сверкают молнии! Что за дело Роману до чужих бед? Люди придумали для себя массу всякой ерунды, а ему расхлёбывай! Хотя бы кто-нибудь обратил внимание на Романа. Все только и делают, что талдычат, талдычат не переставая, да ещё о том, чего не было на самом деле! Ну и конечно же, за такое безалаберное отношение получил Роман привычную для себя твёрдокаменную двойку.

Колька Нефёдов выставил ногу в проход между партами, и Роман, идя на своё место, незамедлительно споткнулся. Он налетел на Димку, сидящего за Колькой, и расшиб себе колено и локоть о стул.

Класс засмеялся, загалдел.

Зоя Ивановна оказалась внимательной. Она умело разоблачила зачинщика-хулигана и тут же призвала его к ответу у доски. В этом деле Коля оказался не лучше Ромы. Он тоже возвратился на своё место с двойкой в дневнике.

— Ты у меня получишь, — пообещал Коля, потрясая кулаком в сторону Ромы.

Трудно было Роману совладать с собой в течение урока: ему хотелось трогать, мять, разглядывать старинную зелёную бумажку. Он сидел в неудобной позе, склонившись над партой, чтобы скрыть руку, беспрерывно удерживаемую под пиджаком в области сердца. Толкаев приметил необычную позу Садова, и его стало донимать зудящее, не дающее покоя любопытство. Толкаев сидел, смотрел с глубочайшим призрением и омерзением на грязного, неопрятного, но со счастливым лицом Романа и с нетерпением ожидал громогласного дребезга школьного звонка.

 

Продолжить чтение Глава десятая

ПОДДЕРЖАТЬ АВТОРА